Таинственное пламя царицы Лоаны
Шрифт:
Безусловно, это была моя комната, в ней я и спал, и занимался, но, кроме нескольких дорогих мне символов, все остальное было голо, походило на комнату знаменитого поэта в доме-музее, куда приходят по билетам и оказываются в пространстве, оборудованном специально, чтоб там витал аромат бессмертия. Здесь были созданы «Осенняя песнь», «Фермопильская ода», «Умирающий гондольер». Где же сам великий человек? Он, увы, нас покинул. Он исчах от туберкулеза в двадцать три года, именно здесь, на этой постели, гляньте на распахнутые фортепьяны, кто последний дотрагивался до этих клавиш? В наипоследний день, перед тем как испустить дух? На центральном «ля» заметно еще пятнышко крови, капнувшей с его омертвелых уст, когда он играл «Кровавый прелюд». Эта комната — свидетель краткосрочного земного века, тут он, склонясь над многострадальными черновиками…
Разъяренный до неописуемости, я рванул в коридор и вывесился в окно, выходящее во двор, с криками: — Амалия! Как это может быть, — вопил я, — что ни в одной комнате не осталось книг, и кто посмел вынести из моей комнаты все мои вещи и игрушки?
— Господи помилуй, синьорино Ямбо, вы же в этой комнате живали и уже будучи студентом, и в шестнадцать, и в восемнадцать лет. Что же было, держать там все соски и погремушки? И с чего это вам занадобились игрушки через пятьдесят лет?
— Ладно, не будем об этом. Ну а кабинет деда? Там ведь было видимо-невидимо книг. Куда они делись?
— А на чердаке все, все на чердаке. Помните, какой у нас тут чердак? Похож на кладбище, не люблю я на чердак лазать, редко-редко его открываю, только хожу расставлять блюдечки с молоком. Зачем молоко? Ну чтобы приваживать наших трех кошек, а уж как коты туда зайдут, то всякий раз одну-другую мышку и словят. Блюдечки ставить приказывал ваш покойный господин дедушка. На чердаке книги и бумаги, нужно ведь мышей как-то с чердака гонять, потому что, знаете, все-таки тут деревня, бейся не бейся, а мыши своим чередом… Год за годом вы, синьорино Ямбо, взрослели, из вещичек вырастали, ну и мы вещички эти запаковывали и помаленьку сносили на чердак вместе с куклами барышни, вашей сестрички. А потом, когда дядя с тетей взялись тут все переставлять, мое дело сторона, лишнего я говорить не хотела, но скажу уж: лучше бы они оставили в доме все как было в заводе при покойном деде. А они переиначили. Старый хлам, велели, на чердак. И, понятное дело, весь второй этаж принял похоронный вид. И когда вы синьору Паолу по первому разу сюда привезли, то никому на тот этаж селиться не захотелось, и тогда вы решили селиться в правом флигеле, где совсем все в простоте, там же не барские комнаты, потому как там людские, однако госпожа Паола быстренько все привела в порядок, и теперь детвора может там беситься и прыгать сколько ихним душам угодно, и не чиниться, и не сидеть поджавши хвост, как шавки на паперти…
Если я думал, что в дедовой половине мне сразу откроется пещера Али-Бабы, а в пещере наполненные золотом сосуды и чистой воды диаманты, размерами каждый с отборный грецкий орех, и ковры-самолеты в полной готовности к вылету, то, значит, мы ошибались во всем, ошибалась Паола, ошибался я. Пещера оказалась пуста, сокровища вынесены. Придется мне, видимо, организовать экспедицию в новое место — на тот самый чердак — и стаскивать вниз коробки, все, какие удастся обнаружить. Приводить дом в первоначальный вид? Да, но для этого следовало бы помнить, что где было в первоначальном виде. А я затевал всю эту петрушку как раз для того, чтобы это узнать.
Снова войдя в то, что было кабинетом моего деда, я увидел на столике в углу старый проигрыватель. Не граммофон, а именно проигрыватель со встроенным динамиком. Судя по дизайну, пятидесятые годы. На семьдесят восемь оборотов. Дед, получается, слушал пластинки? Коллекционировал их, как все прочие свои редкости? И где же сейчас эти пластинки? Тоже на чердаке?
Я взял со стеллажа французские журналы. Роскошно отпечатанные, с цветочными орнаментами, каждая страница выделана как миниатюра, по краям бордюр, и цветные иллюстрации в манере прерафаэлитов — бледные дамы беседуют с рыцарями Святого Грааля. Внутри рассказы и статьи, вокруг текста те же самые витые виньетки из лилиевых стеблей, и тут же картинки женских мод, уже в стиле Art D'eco — фигуры неестественно удлинены, стрижки под мальчика, шифон или вышивка шелком по шелку, линия талии занижена, шея открыта и обязательно вырез на спине. Губы кровавы, как свежая рана, у губ — порочный мундштук, ленивыми голубоватыми кольцами — сигаретный дым, вуалетка. Тогдашние безвестные рисовальщики досконально умели передавать на бумаге запах пудры от пуховки.
Время от времени журналы ностальгически обращались к едва только отошедшему в прошлое стилю либерти, исследовали то, что было в моде недавно, наряду с тем, чему вскорости предназначено было войти в моду, и, я думаю, легкая патина былого придавала дополнительное благородство предложениям нового в этих модных рисунках для будущих Ев. На меня же веяло большей пленительностью от Ев былых, от Ев отживших, и к их изображениям я с трепетанием припадал. Никакое не таинственное пламя, а нормальная обыкновенная тахикардия, ностальгия по сегодняшнему.
Женский абрис, долгие золотые пряди, чуть витающий аромат падшего ангела, нарочитая тихоня, тихий омут. Мне припомнились французские стихи:
… des longs lys religieux el bl^emes se mouraient dans tes mains, comme des cierges froids. Leurs parfums expirants s''e chappaient de tes doigts en le souffle p^am'e des angoisses supr^emes. De tes clairs v^etements s'exhalaient tour ^a tour l'agonie et l'amour. От молитвенных лилий на тусклых стеблях, умиравших в руке у тебя, исходил, как от свеч охладелых, мучительный пыл — это вздох угасал на печальных губах… И из светлых одежд выникали напасть, смерть и страсть. [189]189
От молитвенных лилий на тусклых стеблях… — Рене Вивьен (1877–1909), стихотворение «Возлюбленной» («А la femme aim'ee», 1923).
Черт, я же видел, где — не припоминаю, этот абрис, я видел его в своем детстве, а может, в отрочестве, а может, и юности, а может, на заре самой первой взрослости — абрис был врезан в мое сердце. И он был абрисом Сибиллы. То есть я знал Сибиллу всю свою жизнь. Месяц назад, когда мы встретились в Милане, я опознал ее по памяти… Поняв это, я не расчувствовался и не разнежился — наоборот, ощутил страдание. Что же, получается, что в реальной Сибилле я просто оживотворил образ, знаемый от юности? Может, я сразу воспринял ее как предмет любви, потому что предметом любви некогда являлся тот самый образ? А потом, снова встретив милый образ в «новой жизни после гибели», я вставил его в сюжет, от которого сходил с ума в раннеподростковую пору… Значит, у меня с Сибиллой только-то и было настоящего, что тот портрет?
А что, если у меня, кроме памяти об этом рисунке, не было ничего настоящего и с другими женщинами? Что, если я всю жизнь проваландался в поисках утраченного портрета? Тогда recherche, тот поиск, которому я предаюсь в дедовых комнатах, обретает совсем иной смысл. Тогда он — не столько работа по припоминанию того, кем я был до прощания с Соларой, сколько работа по определению причин, по которым я прожил жизнь так, как прожил, уже после того как из Солары уехал. Да? Точно ли? Нет, какая уж точность, отвечал я сам себе. Что с того, что одна картинка напомнила мне недавно виденную женщину? Может, дело просто в том, что на картинке нарисована хрупкая белокурая дева, и впрямь похожая на Сибиллу. Будь картинка иной, может, она привела бы мне на память, ну не знаю, Грету Гарбо или соседку по этажу. Может, ты до сих пор об одном только и мыслишь, как в том анекдоте (его рассказывал Джанни кстати о больничных экспериментах надо мной и психологических тестах), — тебе мерещится «это самое» в любой цветовой кляксе, которую демонстрирует проверяльщик-психолог.
Короче говоря, ты прибыл на встречу с покойным дедом, какое отношение имеет к этому Сибилла?
Я возвратил на стеллаж журнал — посмотрю позднее. Меня неотвратимо привлекал словарь «Новейший Мельци» («Nuovissimo Melzi»). Издание 1905 года, 4260 иллюстраций, 78 систематических таблиц, 1050 портретов, 12 хромолитографий, издательство Антонио Валларди, Милан. Стоило его открыть и увидеть пожелтелую бумагу и мельчайший шрифт (восьмой кегль) и маленькие картинки в начале статей, я как-то сразу нашел именно ту страницу, которую и хотел найти. Пытки. Ну да, конечно, — вот они пытки, все по порядку: варение в масле, распятие, сажание подвешенного на дыбе ягодицами на подушку из железных иголок, поджаривание ступней на костре, печение человека на гриле, закапывание живого в землю, раскаленные клещи, костер, колесо, сдирание с живого кожи, копчение на вертеле над костром, распиливание (зловещая пародия на распиливание ассистентки в цирке — приговоренный тоже в ящике, палачи орудуют двуручной пилой, вся разница — что из тела, вложенного в ящик, здесь взаправду получается два обрубка), четвертование (см. предыд., с тем различием, что резательный аппарат приспособлен разрубать несчастных не поперек, а вдоль тела), разрывание на части — казнимого привязывают к лошадиному хвосту, зажимание ног в тиски и, самое поражающее воображение, — сажание на кол; тогда еще я не слыхивал о шеренгах из посаженных на кол и горящих мучеников, образующих живые факелы, при таком освещении любил ужинать воевода Дракула. На листе было тридцать видов пыток, одна чудовищнее другой.