Таинственные истории
Шрифт:
II
Вот такую-то усадьбу пришлось мне посетить лет тридцать тому назад… Дела давно минувших дней – как изволите видеть. Небольшое именьице, в котором находилась та усадьба, принадлежало одному моему университетскому товарищу; оно недавно к нему поступило, после смерти троюродного дяди, холостяка, и сам он в нем не жил… Но в недальнем расстоянии оттуда зачинались пространные степные болота, в которых, во время летнего прилета, водилось много дупелей; мой товарищ и я – мы оба были страстные охотники, а потому и сговорились съехаться – он из Москвы, я из своей деревеньки – к Петрову дню в его домик. Приятель мой замешкался в Москве и опоздал двумя днями; я без него не хотел начать охоты. Меня принял старый слуга, по имени Наркиз Семенов:
III
В самый день моего прибытия Наркиз, подав мне позавтракать и убрав со стола, остановился в дверях, пристально посмотрел на меня и, поиграв бровями, промолвил:
– Что же вы, сударь, теперь делать будете?
– А я, право, не знаю. Если бы Николай Петрович слово свое сдержал, приехал – мы бы на охоту вместе отправились.
– А вы, стало, сударь, надеялись, что они так в самый раз и приедут, как обещались?
– Конечно, надеялся.
– Гм. – Наркиз опять посмотрел на меня и как бы с сожаленьем покачал головою. – Коли чтением позабавиться желательно, – продолжал он, – от старого барина остались книжки; я их, буде угодно, принесу; только вы их читать не станете, так полагать надо.
– Почему?
– Книжки-то пустые; не для теперешних господ писаны.
– Ты их читал?
– Не читал, не стал бы говорить. Сонник, например… Это что ж за книга? Ну, есть другие… Только вы их тоже не станете читать.
– А что?
– Божественные.
Я помолчал… Наркиз помолчал тоже.
– Главное-то мне досадно, – начал я, – в этакую погоду – дома сидеть.
– В саду прогуляйтесь; а не то в рощу сходите. Тут у нас роща за гумном. Не охочи ли вы рыбу ловить?
– А у вас есть рыба?
– Есть, в пруде. Гольцы, пескари, окуни попадаются. Теперь, конечно, настоящая пора прошла: июль на дворе. Ну… а все-таки попытаться можно… Прикажете удочку снарядить?
– Сделай одолжение.
– Я с вами мальчика пошлю… Червей насаживать. А то разве самому пойти? – Наркиз, очевидно, сомневался в том, сумею ли я один справиться.
– Пойдем, пожалуйста, пойдем.
Наркиз улыбнулся молча, но во весь рот, потом вдруг надвинул брови… и вышел из комнаты.
IV
Полчаса спустя мы отправились ловить рыбу. Наркиз надел какой-то необыкновенный, ушастый картуз и стал еще величественнее. Он выступал впереди, степенным, ровным шагом; две удочки мерно колыхались на его плече; босоногий мальчишка нес за ним лейку и горшок с червями.
– Тут, возле плотины, на плоту лавочка устроена для удобства, – начал пояснять мне Наркиз, заглянул вперед и вдруг воскликнул: – Эго! Да наши убогие уж тут… Повадились!
Я вытянул из-за него голову и увидал на плоту, на той самой лавочке, о которой он говорил, двух сидевших к нам спиною людей: они преспокойно удили рыбу.
– Кто это? – спросил я.
– Соседи, – отвечал с неудовольствием Наркиз. – Дома-то есть им нечего, так вот они к нам и жалуют.
– А им позволяется?
– Прежний барин позволял… Разве вот Николай Петрович не разрешит… Длинный-то – дьячок из заштатных: совсем пустой человек; ну, а тот, что потолще, – бригадир.
– Как бригадир? – повторил я с изумлением. Одежда на этом «бригадире» была чуть ли не хуже дьячковской.
– Я же вам докладываю: бригадир.
– Нет, Наркиз, пожалуйста, не тревожь их. Мы тут же присядем в стороне: они нам не мешают. Мне с бригадиром хочется познакомиться.
– Как угодно-с. А только что если насчет знакомства… Много удовольствия вы, сударь, получить не надейтесь; слабы они очень понятием стали и в «разговорке» тупы… Что малый ребенок. И то сказать: восьмой десяток доживают.
– Как его зовут?
– Васильем Фомичом. По фамилии – Гуськов.
– А дьячка как?
– Дьячка-то?.. Прозвище ему – Огурец. Его здесь все так величают, а какое его настоящее имя – господь ведает! Пустой человек! Как есть проходимец!
– Они живут вместе?
– Нет, не вместе; да черт их… знаете… веревочкой связал.
V
Мы подошли к плоту. Бригадир вскинул на нас глазами… и тотчас устремил их на поплавок; Огурец вскочил, выдернул удочку, снял свою истасканную поповскую шляпу, провел трепетной рукой по жестким, желтым волосам, поклонился наотмашь и засмеялся дряблым смехом. Его припухлое лицо изобличало горького пьяницу; съеженные глазки униженно моргали. Он толкнул своего соседа в бок, как бы давая ему знать, что надо, мол, убираться… Бригадир зашевелился на лавочке.
– Сидите, прошу вас, не беспокойтесь, – поспешно заговорил я. – Вы нам нисколько не мешаете. Мы тут поместимся; сидите.
Огурец запахнул свой дырявый балахон, передернул плечами, губами, бородкой… Наше присутствие, видимо, его стесняло… И он бы охотно улизнул, но бригадир снова погрузился в созерцание своего поплавка… «Проходимец» кашлянул раза два, присел на самый край лавочки, положил шляпу на колени и, подобрав под себя свои голые ноги, скромно закинул удочку.
– Клюет? – с важностью спросил Наркиз, медлительно разматывая лесу.
– Штучек пять гольцов залучили, – отвечал Огурец разбитым и сиплым голосом, – да вот они порядочного окунька поймали.
– Да, окунька, – пискливо повторил бригадир.
VI
Я принялся пристально рассматривать – не его, а опрокинутое его отражение в пруде. Оно мне представлялось ясно, как в зеркале, немного темней, немного серебристей. Широкий пруд дышал на нас прохладой; прохладой веяло и от сырого обрывистого берега; и тем слаще была она, что там, над головою, в золотистой и темной лазури, над купами деревьев, ощутительным бременем навис неподвижный зной. Вода не колыхалась около плота; в тени, падавшей на нее с раскидистых прибрежных кустов, блестели, как крохотные светлые пуговки, водяные паучки, описывавшие свои вечные круги; лишь изредка чуть заметная рябь шла от поплавков, когда рыба «шалила» с червяком. Бралась она очень плохо: в течение целого часа мы вытащили двух гольцов и пескаря. Я бы не сумел сказать, почему бригадир возбуждал мое любопытство: чин его не мог на меня действовать; разоренные дворяне и в то время не считались редкостью – и самая его наружность не представляла ничего замечательного. Из-под теплого картуза, закрывавшего всю верхнюю часть его головы до бровей и до ушей, виднелось красное, гладко выбритое, круглое лицо, с маленьким носом, маленькими губками и светло-серыми небольшими глазами. Простоту и слабость душевную и какую-то давнишнюю беспомощную грусть выражало это смиренное, почти детское лицо; в пухлых белых ручках с короткими пальцами было тоже что-то беспомощное, неумелое… Я никак не был в состоянии себе представить, каким образом этот убогий старичок мог когда-то быть военным человеком, командовать, распоряжаться – да еще в екатерининские суровые времена! Я глядел на него: иногда он надувал щеки и слабо пыхтел, как ребенок, иногда он щурился болезненно, с усилием, как все дряхлые люди. Раз он широко раскрыл и поднял глаза… Они уставились на меня из водной глубины – и странно трогательным и даже значительным показался мне их унылый взор.