Таиров
Шрифт:
В общей сумятице февральских дней семнадцатого года, когда царь отрекся, горе начало казаться счастьем и интеллигентные люди возглавили государство, оставалось только обратиться к своим, проникнуть в эту временно образовавшуюся щель, в этот просвет, за которым, возможно, улыбка Алисы и воскрешение театра. Ведь бывает же, что театры снова возрождаются!
И вспомнил, что не бывает. Что ж, пусть Камерный станет первым.
Да, да, новая ситуация работает на него, несомненно. Надо узнать, что они думают о театрах, и, если еще не думают, заставить подумать —
Он перебрал в памяти всех известных ему деятелей Государственной думы, кое-кого знал по университету и надеялся, что легко восстановит старые связи.
«Что значит им сейчас не до меня? Кому это может быть не до меня, театра, Алисы? Для чего же тогда они эту революцию затеяли?»
Что-то в сердце его, уже несколько дней закрытом для общественных восторгов по поводу революции, распахнулось, и он устыдился, что был все это последнее время плохим гражданином, забыл, что идет война, недосмотрел, что царизм насквозь прогнил, все думал о хореях и ямбах — не о своем революционном прошлом. Неожиданно стало весело.
«Ох уж этот Яков Рувимович, — подумал он. — И всегда он что-то такое выдумает!»
Хочется написать весну рухнувшего в одночасье государства. Когда люди почти счастливы. Когда нет царя, а что есть? Ведь он только что был, сколько ты себя помнишь, и все вокруг принадлежали царю и Богу.
Бог остался, только и слышишь: «Хвала Господу, хвала Господу, свершилось», — и ты идешь вместе со всеми в сторону счастья, в сторону пустоты, потому что нет общего счастья, есть только временное согласие душ, и каждый пытается понять, что делать с этим внезапным разливом свободы, с этим веселым хаосом, в котором так уютно, безответственно себя чувствуешь, и если раньше ты был просто рабом, то теперь ты раб свободы.
Это как бы тебе внезапно вернули молодость, а ты и не просил. Но не отказываться же!
И вот хлопочут народные представители, пытаются создать новое правительство, пусть Временное, хотят сохранить государственное лицо перед всем воюющим миром, не нарушать договоренностей, продолжать войну до победного конца. А солдаты уже пошли с фронта по домам, без приказа, и ты идешь навстречу потоку, пробивая путь локтями, отчаянно вопя, кто тебя услышит — затопчут.
Нельзя идти против толпы, отказываться быть толпой, когда мир в одночасье рухнул, но все спаслись и бегут в образовавшуюся пробоину.
Сам ли Таиров присмотрел это здание, Южин ли его надоумил, став комиссаром московских театров, только маленький домик на Никитской в глубине двора, где находилась актерская биржа, был в апреле предоставлен Российским театральным обществом тому, что осталось от Камерного театра.
— Названия менять не будешь, Саша? — спросил Южин. — Есть примета…
— Не буду, — сказал.
— И правильно, — согласился Южин. — Вот мы почти двести лет всего лишь Малый, а ничего дурного, как видишь, не случилось.
Александра Александровна Яблочкина поцеловала Таирова в лоб, передала поклон Алисе и благословила.
И
Можно поменять квартиру, перейти из дома в дом, но театр не так легко перенести, он уже перестал быть абстракцией, параметры его сцены стали параметрами твоей души, а она вся там, на Тверском, в особняке братьев Паршиных, но что поделаешь, что поделаешь, там уже играют «Леду» Каменского, демонстрирует обнаженное тело безымянная дива, толпа рвет билеты из рук.
— Там теперь внизу мюзик-холл, — с презрением скажет Алиса Коонен через шестьдесят лет, увидев изумленное лицо автора этой книги, и укажет пальцем вниз на расположенную под ее квартирой сцену бывшего Камерного, откуда, мешая нашей беседе, разухабисто играл оркестр.
Но это будет уже без Таирова. А пока, в 1917 году, он жив и всё складывается вполне исторически благополучно — революция, новый адрес Камерного театра — Никитская, 19, художники вместе с народом, общее братание. Она входит в этот зал, сияя, чтобы не огорчить его, хотя внутри у нее слезы. Но она справляется. В конце концов, особняк братьев Паршиных был в начале войны тоже совсем не готов для театра, а вот гляди же, сыграли «Сакунталу» и «Фамиру», много чего сыграли, удалось же! И здесь удастся.
— Здесь прелестно, — неожиданно заявляет она. — Наконец мы будем соответствовать своему названию.
Она не рассказала ему о предложении художественников, пощадила, не рассказала, как ее убеждали забыть о Камерном, мол, без мецената он не воскреснет, а какие теперь меценаты?
А вот воскрес же, потому что у нее был Таиров. У них слава, богатство, возможности, у нее — Таиров, что сильней?
Политик он был или какой-то престидижитатор, только всё шло во благо театра, даже в дни смерти Камерного в феврале он не давал о нем забыть, опубликовав статью в театральной газете «Петь нельзя не мучась». Всему находя объяснение, во всех вселяя надежду.
Надо беспрерывно напоминать о своем существовании, даже когда ничего у тебя нет, и, в конце концов, всё образуется. Он умел держать своего зрителя, своих актеров в форме.
Кто вам сказал, что Камерный умер? Пока он жив, Камерный не может умереть. Удача не отвернется ни от него, ни от Алисы, они стали талисманами друг для друга. В двадцать первом году — «Записки режиссера» с посвящением «Алисе Коонен — Александр Таиров», в пятидесятом — могильная плита на Новодевичьем с коленопреклоненной Федрой: «Александру Таирову — Алиса Коонен». И так всю жизнь…