Так говорил Заратустра
Шрифт:
Не сердитесь на меня, прекрасные плясуньи, если я слегка накажу маленького бога! Конечно, будет он кричать и плакать, — но он такой забавный, — даже когда плачет!
И со слезами станет он упрашивать вас, чтобы вы станцевали; а я спою под ваш танец:
плясовую песнь в насмешку над Духом Тяжести — высочайшим и всесильным демоном, про которого говорят, что он „князь мира“».
Вот та песня, которую пел Заратустра, пока Купидон и девушки танцевали:
«О Жизнь! Заглянул я недавно в
Но золотой удочкой вытащила ты меня и насмехалась надо мной, когда я называл тебя бездонной.
„Так говорят между собой все рыбы, — отвечала ты, — которые не могут достичь дна; все, что слишком глубоко для них, зовут они бездонным и недостижимым.
Но я лишь изменчива и своенравна, и во всем я женщина, и отнюдь не добродетельна.
И хотя вы, мужчины, называете меня и „глубокой“, и „вечной“, и „таинственной“;
но всегда вы одариваете нас своими собственными добродетелями — эх вы, добродетельные!“
Так смеялась она, недоверчивая; но не верю я ей и смеху ее, когда она злословит о себе самой.
А когда с глазу на глаз говорил я с дикой мудростью своей, она гневно сказала мне: „Ты желаешь, стремишься и любишь — и потому только хвалишь ты Жизнь!“.
Чуть было тогда не ответил я зло и не сказал ей, разгневанной, правды; а нельзя ответить злее, чем сказав правду мудрости своей.
Так обстоит дело между нами троими. От всего сердца люблю я одну только Жизнь и, поистине, больше всего тогда, когда ненавижу ее!
Но то, что расположен я к мудрости, и часто даже слишком расположен, — все это оттого, что очень уж напоминает она мне Жизнь!
Глаза Жизни у нее, ее усмешка и даже ее золотая удочка; что я могу сделать, если так похожи они?
И когда Жизнь спросила однажды: „Кто она, мудрость твоя?“ — я с жаром ответил: „О! Мудрость!
Жаждут ее и не могут насытиться, проникают взорами сквозь покровы, пытаются поймать в тенета.
Красива ли она? Почем я знаю! Но и для самых бывалых карпов она служит приманкой.
Изменчива и упряма она; не раз видел я, как кусала она себе губы и гребнем нарочно спутывала волосы.
Быть может, зла она и лжива, и во всем — женщина; но и когда злословит она о себе, даже тогда кажется самой обольстительной“.
Когда сказал я это Жизни, та зло рассмеялась и закрыла глаза. „О ком говоришь ты? Не обо мне ли?
Даже если ты прав, — разве говорят такое прямо в лицо! Но поведай мне теперь о мудрости своей!“
Ах, ты снова открыла глаза, о возлюбленная жизнь! И вновь кажется мне, что погружаюсь я в неизмеримую глубь».
Так пел Заратустра. Но когда танец закончился и девушки разошлись, опечалился он.
«Солнце давно уже село, — сказал он, наконец, — на луг пала роса, от лесов веет прохладой. Что-то неведомое окружило меня и задумчиво смотрит. Как! Ты еще жив, Заратустра?
Почему? Зачем? Для чего? Где и как? Не безумие ли — еще жить?
О друзья мои, это вечер вопрошает во мне. Простите мне печаль мою!
Настал вечер: простите мне, что настал он!»
Так говорил Заратустра.
Надгробная песнь
«Там остров могил молчаливый; там могилы юности моей. Туда отнесу я вечнозеленый венок жизни».
Так помышляя в сердце своем, плыл я по морю.
О вы, образы и видения юности моей! О вы, взоры любви, вы, божественные мгновения! Как скоро умерли вы! Я поминаю вас сегодня, как поминают умерших.
От могил ваших, возлюбленные покойники мои, доносится до меня сладкое благоухание, слезами облегчающее сердце мое. Поистине, аромат этот волнует душу и несет облегчение одинокому пловцу.
Я все еще богаче всех и до сих пор возбуждаю сильную зависть — я, одинокий! Ибо вы были со мною, а я и поныне с вами: скажите, кому падали с дерева такие румяные яблоки, как мне?
Я все еще наследник ваш, я — земля, цветущая в память о вас яркими дикорастущими добродетелями, о возлюбленные!
Мы были созданы друг для друга, милые далекие чудеса; и не как боязливые птицы, приближались вы ко мне и к желаниям моим, нет, но как доверчивые к верному!
Да, подобно мне, были вы созданы для верности и нежных вечностей; должен ли я называть вас теперь именами неверности вашей, вы, божественные взоры и мгновения? Пока еще не знаю я других имен.
Поистине, слишком скоро умерли вы, беглецы. Но не вы убежали от меня, и не я от вас: неповинны мы друг перед другом в неверности нашей.
Чтобы убить меня, душили вас, певчие птицы надежд моих! Да, в вас, возлюбленные, всегда пускала злоба стрелы свои, — чтобы поразить меня в самое сердце!
И они попали в цель! Ибо всегда были вы ближе всего сердцу моему; вы были всем, чем владел я и что владело мною, — потому и должны были вы умереть столь молодыми!
В самое уязвимое из достояний моих пустили стрелу: в вас, чья кожа, словно нежный пух, или, скорее, — улыбка, умирающая от одного только взгляда!
Но так скажу я врагам своим: «что человекоубийство по сравнению с тем, что сделали мне вы!
Большее зло совершили вы, чем убийство; невозвратимое отняли у меня — так говорю я вам, враги мои!
Образы юности и любимые мной чудеса отняли у меня, отняли блаженных духом, товарищей игр моих! Памяти их возлагаю я этот венок и произношу вам проклятие!
Это проклятие — вам, враги мои! Ибо короткой вы сделали вечность мою, — так в холоде ночи мгновенно угасает звук! Мгновением была моя вечность, мимолетным взглядом божественного ока!»