Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)
Шрифт:
Она крепко взяла Лопатина под локоть.
– У вас мужские замашки.
– Самое смешное, что вы правы, – сказала она. – И началось уже давно. Еще когда я училась в институте, я страшно любила платить за наших мальчишек, когда мы ходили куда-нибудь – в театр, в кино – или ели мороженое. Старалась платить хотя бы через раз. До смешного радовалась этому, готова была себе в новых чулках отказать.
Они остановились у двери Вячеслава. Две выщербленные каменные ступеньки и дверь, когда-то обитая клеенкой, от которой остались только застрявшие на
«Да, неподходящее место для объяснений», – подумал он и, зная, что уже не спросит этого вслух, все-таки мысленно, впервые не на «вы», а на «ты», спросил: «А все-таки куда же ты сегодня уходишь от меня? Где ты будешь, пока я буду здесь, за этой дверью?»
Хотя она сказала ему, что ей пора бежать, сейчас она молча стояла перед ним с кошелкой в руках и глядела на него, никуда не торопясь.
– Я рада, что вы меня ни о чем не спросили, – сказала она. – Мне не хотелось сегодня отвечать ни на какие вопросы. Шла с вами и думала: «Неужели что-нибудь спросит?» До завтра. С Новым годом вас!
Она поставила на снег кошелку и вдруг – Лопатин даже не заметил, когда она успела снять их, – оказавшись без варежек, голыми теплыми руками обняла его за шею и быстро и нежно поцеловала в губы. Еще раз, уже отдаляя свое лицо от его лица, прошептала: «С Новым годом!» – схватила кошелку, повернулась и не пошла, а побежала через двор.
Лопатин несколько раз безответно постучал в дверь и, толкнув ее, вошел в переднюю.
– Это ты, да? – крикнул ему из комнаты Вячеслав. – Заходи, я нарочно не запер, чтобы не отрываться, руки в муке.
Он стоял у стола и раскатывал бутылкой тесто для пельменей.
Сколько его знал Лопатин, это всегда было одно из его любимых занятий.
– Наслаждаюсь, – сказал он. – Давно не лепил! Имею для тебя новости.
– Какие? – подумав о редакции, спросил Лопатин.
– Твоя прекрасная незнакомка Нина Николаевна будет, а ее верный оруженосец только что приходил и забрал свой пай без объяснения причин. Спросил его про нее, будет ли она, и услышал в ответ, что это его не касается! Будет или не будет – ее личное дело! Из чего заключил, что она-то, к его неудовольствию и к твоему удовольствию, будет. Ну что за мужчины пошли, диву даюсь! – рассмеялся Вячеслав Викторович, продолжая раскатывать тесто. – На морде такая трагедия написана, что впору топиться! А за паем все же не забыл, явился. И мало того, что явился! Когда ему впопыхах не тот коньяк дал, не его, а твой, не проморгал, заметил, что на звездочку меньше! Уже с порога вернулся, чтоб заменил ему. Кое-кто, конечно, будет расстроен сегодня, что он не споет нам романсов по просьбе публики, придется на худой конец мне самому вместо него петь! А в общем, бог с ним, с крохобором! И чего она в нем нашла, кроме голоса?
– Она тоже не будет, – сказал Лопатин.
– Откуда ты знаешь?
Лопатин объяснил, откуда он это знает. И, помолчав, спросил:
– Он что, высокого роста?
– Высокого. А что? Видел его?
– Думаю, что видел, – сказал Лопатин.
Да,
Если бы дрогнула, ты бы заметил! Нет, не дрогнула. И лицо не переменилось – какое было, такое и осталось. Поэтому тебе и показалось, что ничего не произошло, хотя на самом деле произошло!
– Ну, она-то за своим паем не придет, – продолжая катать тесто, сказал Вячеслав Викторович. – Эта не такая… Да у нее и пай уже необратимый. – Вячеслав Викторович кивнул на стол. – Ее мука, а мои – рабочие руки! Придется ради справедливости десятка два заморозить между окнами и завтра ей доставить.
Он вытер руки о белую рубашку, обвязанную вокруг пояса вместо фартука.
– Дай затянуться.
Взял у Лопатина недокуренную папироску, затянулся и отдал обратно.
– Не представляешь себе, как я рад, что будем встречать этот Новый год вместе с тобой. В конце концов, кто еще, кроме нас, будет и кто не будет – бог их люби!
15
Чемодан и вещевой мешок Лопатина были уже в вагоне. До отхода поезда оставалось десять минут.
Впервые за все дни в Ташкенте светило солнце. На перроне таял снег, вода капала с вагонных крыш.
Вячеслав Викторович и режиссер разговаривали, стоя у подножки. А сам Лопатин и Нина Николаевна, отвернувшись от поезда и от суетившихся возле него людей, стояли поодаль, на краю платформы, впритык к остановившемуся с другой стороны товарному составу с наглухо закрытыми красными вагонами.
Стояли перед одним из этих красных вагонов, держась за руки, и молчали, словно боясь сказать под конец что-то лишнее, чего уже не надо и нельзя было говорить.
Все, что было с ними обоими с той минуты, как она вчера в семь, как обещала, пришла за ним туда, на студию, все, что произошло с ними вчера вечером, и ночью, и сегодня утром, казалось Лопатину сейчас, здесь, на перроне, перед самым отъездом, таким неправдоподобным, что он продолжал удивляться тому, что все это все-таки было и что эта женщина, рядом с которой он чувствовал себя счастливым, все еще продолжала быть рядом с ним, стояла здесь на платформе, касаясь его плечом и сжимая своей рукой его руку.
– Стою как дурак и не знаю, что сказать вам.
– И я тоже не знаю. Вы напрасно рассердились на меня вчера, когда я сняла с вас очки.
– Я не рассердился, просто я, как все близорукие люди, боюсь за очки. Испугался, что вы их уроните. Без очков какая-то беззащитность…
– Вот именно, – сказала она. – Мне и хотелось поцеловать вас в ваши беззащитные глаза, без ваших умных очков. Сейчас мы будем прощаться, я опять это сделаю и не уроню их, не бойтесь. Я ловкая, я никогда ничего не роняю и не бью.