Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)
Шрифт:
Наверное, все-таки способность совершать немыслимое рождается из потребности в том, чтобы оно совершалось. И эта потребность, а не только собственная смелость толкает людей на подвиг. До зарезу необходимый. Да и вообще, верно ли называть подвигом то, что совершают без необходимости?
Дерзостью, удальством – да, но не подвигом! Наверное, в мирное время никому не пришло бы в голову делать многое из того, что сейчас считаем естественным и что когда-нибудь потом будет казаться невозможным, хотя оно и делалось. Все-таки война – как труба Страшного суда – заставляет человека почувствовать себя голеньким, держащим ответ за все им сделанное перед чем-то великим. Заставляет
А кто-то все равно его любит и радуется, что он жив и здоров и останется живым и здоровым. И кто-то, какая-то женщина, и может быть не только та, с которой он пришел на этот Новый год, а еще какая-то, другая или третья, спит с ним, и слушает его исповеди, и одобряет его желание жить вместо других…
Лопатин думал об этом, глядя в окно на соседние, сходившиеся все ближе и ближе к одной нитке пути. Думал с несвойственным ему ожесточением, без того хладнокровия, с которым обычно напоминал себе в минуты гнева, что люди бывают разные, на том и стоит земля.
Сейчас этого хладнокровия не было. В конечном итоге это была мысль о себе самом, уезжавшем снова на фронт, и о женщине, которую он полюбил и которую оставлял здесь, поблизости от этого человека. И от других, таких, как этот. Да, да, было сейчас в его чувствах что-то от той слепой мужской злости, с которой думают на фронте о молодых мужчинах, задержавшихся тут, в тылу, недалеко от женщин, которых не увидишь до конца войны! С правом или без права, с основанием или без основания, справедливо или несправедливо, но приходит минута, когда думают… Вот и к нему пришла эта минута.
«Не рановато ли, – усмехнулся он над собой. – Хоть бы до фронта доехал!»
Поезд замедлил ход и остановился на разъезде. Навстречу мимо – на зеленый свет – тяжело грохотал на стыках эшелон с нефтяными цистернами. Первый из тех, что будут теперь идти навстречу, днем и ночью, все четверо суток, до самого Красноводска.
Губер еще в первое утро, когда мылись в бане, говорил о диверсионной группе, сброшенной немцами осенью в песках под Чарджоу, чтобы взорвать единственный железнодорожный мост через Амударью, перерезав эту нефтяную нитку из Красноводска. Группу сбросили слишком далеко в песках. И ее там же, в песках, и встретили, когда ей оставались сутки ходьбы до моста…
«Да, всего одна тонкая нитка», – подумал Лопатин, вспомнив этот рассказ.
Эшелон
Лопатин пошел в купе, где расчерчивали пульку, готовясь играть в преферанс, трое его соседей – два железнодорожных начальника, ехавших до Чарджоу, и военврач, ветеринар, сходивший еще раньше на станции Каган.
Военврач выглядел стариком, а форма на нем была новенькая, топорщившаяся, словно он первый раз ее надел. Его только что призвали, и он ехал под Бухару, где стояла кавалерийская часть.
– Предшественник мой дорапортовался, чтобы его на фронт послали, а меня – на замену. Может, по старости лет так и не призвали бы, да один старый кавалерист в штабе округа увидал меня и вспомнил по гражданской войне. Проверили, живой ли я, – живой! Вызвали, предупредив, что по возрасту вправе не согласиться…
– А сколько вам? – спросил Лопатин.
– Шестьдесят второй пошел. А как можно не согласиться? Я бы сам давно заявление подал, но неловко было на казенное довольствие претендовать! Силы уже стариковские, а паек как молодому, который на том же довольствии намного больше тебя сделает. Но раз вызвали, то конечно!
Он говорил все это, заканчивая расчерчивать пульку толстым синим карандашом на сложенной вчетверо вчерашней газете. Другой бумаги не было. В голосе его чувствовалось довольство судьбой и интерес к предстоящей службе.
Железнодорожники пригласили Лопатина четвертым, и они играли в преферанс весь день и вечер, закончив последнюю, пятую пульку только глубокой ночью.
Лопатин проснулся, как ему показалось, рано. И только посмотрел на часы, понял, что проспал четырнадцать часов и за окном не светает, а начинает темнеть. Поезд стоял в степи, на разъезде. Было слышно, как с другой стороны тяжело грохает на стыках встречный состав, – наверное, опять с цистернами.
Никого из соседей не было, они сошли, и вместо них никто не сел.
Покашливая и что-то бормоча себе под нос, проводник заметал мусор.
Вчера Лопатин его не видел. И в Ташкенте, когда садился, и потом по дороге, когда пили чай, видел старую женщину-проводницу.
Заметя мусор в совок и так и оставив совок и веник на полу, проводник вздохнул и присел на диван. Видимо, ему трудно было нагибаться. Он посмотрел вверх и увидел проснувшегося Лопатина.
– Если желаете, можете на нижнее место перейти, – сказал проводник.
– А новые пассажиры не сядут?
– Пока на этих перегонах навряд ли… Кипяток есть, если чай имеете, можете сами заварить или мы заварим.
Лопатин слез с полки и вынул из чемодана осьмушку чая.
– Заварите, пожалуйста.
– Так не давайте, – строго сказал проводник. – Отсыпьте на газетку, сколько вам надо, столько и заварим. По вашему вкусу и возможностям. А то…
Он не договорил, но было и так понятно, что он хотел сказать.
Лопатин не стал спорить. Достал из полушубка газету, оторвал кусок и насыпал туда чаю с таким расчетом, чтобы заварки хватило на двоих.
– Заварите, попьем вместе.
Проводник ничего не ответил. Закрутил газету фунтиком, чтобы ни одной чаинки не выпало, и ушел. Лопатин уже и сходил помылся, и достал из чемодана хлеб и сахар к чаю, а проводник все не шел. Пришел только через полчаса и поставил на столик чайник и один стакан.
– Никакого жару нет, – сказал он недовольно. – Чай, если его крутым кипятком не запаришь, ни вкусу, ни цвету. А вместо угля – пыль.
– Вы чего себе-то стакан не взяли? – спросил Лопатин. – Попили бы вместе.