Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)
Шрифт:
– А что она из себя представляет, по-твоему? – спросил Лопатин, с удивившей его самого силой неприязни подумав о неизвестном ему человеке, с которым она придет сюда на Новый год.
– Представляет из себя женщину, которую трудно не заметить, что с тобой и произошло, – сказал Вячеслав Викторович. – Достоинства – что самостоятельная; кончала театральный институт, но хорошей актрисой не стала, а плохой не захотела быть.
Заведует в театре костюмерной. А кроме того, шьет и перешивает, говорят, хорошо, – бабы к ней в очереди. Кормит этим себя,
А недостатки? Терпит около себя дешевого человека. И боюсь, как бы не кончилось тем, что стерпится – слюбится. Хотя, по-моему, сама уже поняла, что дешевый… А впрочем, где их тут, у нас, возьмешь – дорогих? Дорогие – сам знаешь где! – горько, с нотой самоуничижения добавил он и усмехнулся.
– А сын от кого? – спросил Лопатин.
– Надо думать, от бывшего мужа, но при мне не распространялась о нем. Вообще не болтлива… Как твоя Ксения в своем новом быту?
– Довольна жизнью.
– Черт ее знает, – сказал Вячеслав Викторович. – Иногда годами думаем о женщинах, что они не такие, какие нам были нужны, а потом вдруг возьмешь и подумаешь: а может, мы не такие, какие им были нужны? Все-таки каждая невышедшая жизнь – дело обоюдное. Будь ты сам другой, могло бы и выйти!
– Не знаю. Меня на раскаяние не тянет.
– И присутствие нового мужа не зацепило?
– Не зацепило, – сказал Лопатин, которого зацепило совсем другое.
Когда эта молодая женщина смотрела на него там, за столом, своим странным, словно издалека вернувшимся взглядом, ему показалось, что она одинока и свободна. Оказывается, нет. И не одинока и не свободна. И придет сюда послезавтра на Новый год с каким-то «дешевым», как выражается Вячеслав, человеком. Не одна, а вдвоем.
Он прошелся по комнате и взял в руки лежавшую на столе толстую конторскую книгу. Открыл и увидел на открытых страницах длинные строки, написанные тем ровным и твердым разборчивым почерком, которым Вячеслав всегда перебеливал свои стихи.
– Может, все-таки прочтешь? – спросил Лопатин, закрыв книгу.
Вячеслав Викторович не ответил. Отодвинулся от стола вместе со стулом так далеко, что только подрагивавшие кончики пальцев остались лежать на самом краю, сидел и смотрел на Лопатина, словно решая что-то гораздо более важное, чем прочесть или не прочесть ему сейчас то, что переписано в эту тетрадь. Потом сказал:
– Позавчера сам думал об этом, но боялся тебя. А сейчас не боюсь. Наверно, потому, что ты пьяный.
– Я не пьяный, – сказал Лопатин. – Больше говорили, чем пили.
– Значит, показалось. Но все равно прочту. – Вячеслав Викторович пододвинул к себе по столу конторскую книгу и стал перелистывать ее. – В общем-то, все вытекает одно из другого, но пока все вразброд. Вспоминаю то один год своей жизни, то другой. А прочту тебе «Гамбург», – сказал он, остановившись и разогнув книгу, чтобы удобнее было читать.
Слово «Гамбург» заставило Лопатина вспомнить прежние стихи Вячеслава, написанные шесть лет назад. Они назывались
Глава из книги, которую Вячеслав Викторович читал Лопатину, была написана белым стихом. Лопатин не то что не любил белых стихов, но, слушая их, имел привычку всегда, когда это выходило, мысленно превращать их в прозу.
Так он начал слушать и сейчас, не изменяя своей разрушительной привычке.
Но через несколько десятков строк это мысленное превращение стихов в прозу у него вдруг перестало выходить.
Глава была вовсе не о Гамбурге тридцать шестого года, когда Вячеслав делал там остановку на пароходе, а о Гамбурге двадцать третьего, в котором Вячеслав не был. И даже не о Гамбурге, а о том, чем было тогда для его двадцатилетней души это последнее вооруженное восстание на Западе, последний раскат мировой революции, о которой до этого все еще продолжали думать, что она не остановится на границах России.
Вячеслав писал не множественно, не о других; он писал: «я».
В стихах было щемящее чувство обманутости Западом, от которого ждали другого. И горькие строки о себе самом. О том, как много он чувствовал и как мало успел. Были прямо с чтения вслух запомнившиеся Лопатину строчки о гражданской воине:
Не рублен клинками и тифом не тронут, По горло в воде не прошел Сивашами, — Всего и успел, что душой прикоснулся…Раньше в прежних своих стихах, наоборот, старался создать впечатление, что прикоснулся к гражданской войне не только душою, но и телом, настаивал на этом, а здесь с запоздалой горечью писал, как было.
В поэме несколько раз повторялись строки о какой-то русской женщине там, на последних умирающих баррикадах Гамбурга. Она появлялась то просто как женщина, которую могут убить, то как вложенная в ее тело частица нашей души, трагически присутствующей при этом последнем баррикадном бое там, на Западе.
Вячеслав читал негромко и ровно, непохоже на себя прежнего.
Дочитал, закрыл свою конторскую книгу и ничего не спросил.
В том, что услышал Лопатин, было стремление разобраться в самом себе, более высокое и, наверное, более нравственное, чем то стремление показать себя – какой ты, – которым были одушевлены прежние, даже самые хорошие, стихи Вячеслава.
Но Лопатин не сказал всего этого, просто похвалил:
– По-моему, хорошо. – И спросил про женщину: – Кого ты вспоминаешь? Наверное, Ларису Рейснер? Она писала тогда корреспонденции из Гамбурга.
– Да, ее.
– Ты ведь знал ее. – Лопатин хорошо помнил, как Вячеслав рассказывал ему о своем знакомстве с Рейснер.
– Нет, не знал, – сказал Вячеслав Викторович. – О ней много знал, а ее – нет. – И поднял глаза на Лопатина: – А что, говорил тебе, что знал?
Лопатин кивнул.