Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)
Шрифт:
– Это не чувство, – сказал Лопатин. – Да и «решимость умереть» – не совсем те слова, и даже совсем не те… Как это так – решимость умереть? Решимость умереть – это из области самоубийства. На войне точнее говорить о решимости сделать все, что от тебя зависит, в условиях, когда это грозит смертью. Иногда – вероятной, и как крайность – почти неизбежной. Какое чувство стоит за этим? Наверное, все-таки желание жить, даже перед лицом неизбежности. Без этого до самого конца остающегося чувства нет и самопожертвования.
– Так, значит, чувство все-таки есть?
– Значит, все-таки есть, – согласился Лопатин. – Я говорю не о себе, а просто думаю сейчас вдвоем с
Лопатин услышал, как облегченно вздохнула Ксения, – боялась, что он взорвется! Помнила по себе, как это с ним бывало, когда она приставала к нему, и боялась, не понимая разницы между собой и этой женщиной, между ее и своими вопросами.
– У вас сделались злые глаза, – сказала Зинаида Антоновна. – Это потому, что я вас заставила думать о том, о чем вы не хотите или устали думать. Не злитесь на меня! Я мучаю не вас первого, потому что ставлю здесь, в Ташкенте, пьесу о войне, не имея о ней собственного представления. Я уже стара и хорошо знаю, как страдают и как умирают люди, и как они узнают о смерти других людей, и как боятся за их жизнь, но всего этого недостаточно, чтобы поставить пьесу о войне. Мне нужно знать о войне что-то еще, и я добиваюсь это знать! Мне нравится пьеса, мне кажется, что она честная, я уверена в чувствах автора, но не уверена в произносимых со сцены словах. Иногда в самих словах, а иногда в том, как их произносят на репетициях актеры.
– Вот на вас и проверили некоторые из этих слов, заставили вас поработать для нашего театра! – сказал новый муж Ксении. – Тут у нас – открою секрет – молодая актриса, исполнительница главной роли, только что вернулась с фронта. Была три месяца во фронтовой бригаде и очень активно ведет себя на репетициях – все знает и всем объясняет. А Зинаида Антоновна со свойственной ей деликатностью…
– Мне не свойственна деликатность, – огрызнулась на мужа Ксении Зинаида Антоновна. – Вы прекрасно знаете, как я затыкаю рты и заслуженным и народным, если они на репетициях, как тетерева на току, начинают слушать только самих себя. Но я люблю потрясенных людей. А Лидия Андреевна вернулась с фронта потрясенная. И я прислушиваюсь к ее потрясенности, для меня это звук войны!
– Вы, как всегда, увлекаетесь, – сказал муж Ксении.
– А я предупреждала вас, что буду увлекаться, когда вы на свою голову уговаривали меня стать худруком. Я предупреждала вас, что я нелепая и никогда не буду лепой. И не собираюсь быть лепой. И вы еще раскаетесь, что связались со мной, как уже не раз раскаивались другие.
– Ничего, выдюжу, – спокойно сказал муж Ксении и как ни в чем не бывало повернулся к Лопатину: – Насчет наслаждения убивать немцев – это как раз наша вернувшаяся с фронта актриса. Она где-то там стреляла из орудия и сама видела, как снаряд попал на дороге в машину с немцами и поубивал их. Во всяком случае, так она рассказывает. Ну и, главное, конечно, – о своих чувствах по такому поводу.
Лопатин усмехнулся, хорошо зная, как все это происходит в таких случаях. Актрису вместе с ее товарищами после выступления, наверно, повезли куда-нибудь на спокойный участок, на позиции тяжелой артиллерии, и там, в зависимости от калибра, километрах в трех или в пяти от передовой дали ей дернуть за шнур, произвести выстрел по заранее подготовленным данным. Снаряд разорвался на каком-нибудь обстреливаемом нашим беспокоящим огнем участке немецкой фронтовой дороги. И если повезло – во что-то попали, – наши артиллерийские наблюдатели донесли с передовой на огневую, где дергала за шнур актриса, об удачном попадании.
Он ничего не сказал вслух, всего-навсего усмехнулся.
И он сказал то, что подумал. И хотя человеколюбиво удержал себя от иронии, даже ни разу не улыбнулся, она все равно почувствовала недосказанное и заорала на него:
– Не смейте смеяться, слышите! Не смейте смеяться над нею! Даже если она немножко приврала, все равно она вернулась потрясенная! И всем нам было важно это слышать. Не ее слова и даже не ее вранье, если оно было, а ее потрясенность!
В той страстной убежденности, с которой она выкрикивала все это, была и частица нелепости, и частица беззащитности. Она была беззащитна в этом споре с ним, но с такой страстью искала правду, что ему вдруг показалось, что она, не знающая о войне и десятой доли того, что знает он, способна в конце концов силой этой страсти и таланта доискаться чего-то такого, чего он сам, при всем своем знании войны, еще не доискался и не доищется. И ему уже не хотелось ни спорить с ней, ни доказывать, что дважды два – четыре, ни подшучивать над той приехавшей с фронта и привиравшей актрисой.
– Что вы на меня уставились? – спросила она, накричавшись. – Наверное, считаете, что я легковерная дура?
– Уставился на вас с такой же любовью, как когда-то с галерки, и даже с еще большей, – сказал Лопатин. – А легковерных людей я люблю. И уж если выбирать одно из двух – люблю их куда больше, чем тех, кто с таким трудом верит другим, что перестает верить себе.
Она беззащитно смахнула слезу в уголке глаза.
– У вас злой ум и доброе сердце!
Сказала так громко и решительно, на всю комнату, как будто подписала окончательный приговор Лопатину, сидевшему напротив нее и ждавшему этого. И Лопатин невольно улыбнулся – не над ней, сказавшей это, а над собой. Вовсе у него не злой ум; просто он любит точность, вот и все. Вот если бы против нее сидел не он, а Гурский – все было бы в точку: доброе сердце при озлобленном уме. И там, где она это вычитала, так и стоит – не «злой», а «озлобленный».
– Не улыбайтесь, – сказала Зинаида Антоновна. – Это не я придумала, это у Пушкина, в «Путешествии в Арзрум».
– Я знаю.
– Вы вообще много знаете. Так делитесь! Тем более что вы уже не вернетесь сюда и я вас не увижу, – сказала она и, совершенно забыв о присутствующих, стала расспрашивать Лопатина о разных подробностях фронтовой жизни.
У нее был этот дар – забывать о присутствующих, он был не всегда удобной для других частью ее душевной силы.
Вопросы были разные – и удивлявшие Лопатина своей проницательностью, и удивлявшие своей наивностью. Но и в этой наивности тоже присутствовала сила души, не боящейся наивных вопросов, тот глубокий интерес к людям, при котором стремление знать – важней самолюбивой боязни показаться глупой.
Лопатин отвечал, как умел и мог. Он уважал людей, которые не боятся спрашивать.
– Мне сказали, что вы живете здесь у… – Она назвала фамилию Вячеслава Викторовича. – Как вы к нему относитесь?
– Я люблю его, – сказал Лопатин.
– Любили или любите?
– Люблю.
– А я разлюбила. Он меня обманул. Терпеть не могу чувствовать себя мужчиной, а при нем чувствую.
Лопатин подумал о муже Ксении; как относится к нему эта женщина? Ее собственный муж намного старше его – и на фронте, а этот молод, здоров – и здесь. Что оправдывает его в ее глазах? Наверно, та работа, которую он делает рядом с ней. Что же еще? Наверно, он хорошо работает в этом театре. И это защищает его от нее.