Талисман
Шрифт:
Это случилось тогда, когда «душистый» кофе на минуту развеял его мысли, и хорошее настроение прояснило его лицо. Он стал говорить как никогда оживленно, что удивительно контрастировало с его привычным молчанием. Нашел еще где-то в недрах своих карманов довольно большой окурок и зажег его, прикрываясь полой плаща:
— Может, и не поверишь мне, может, и усомнишься в правдивости того происшествия, о котором расскажу тебе, однако это правда, у меня есть талисман, который охраняет меня на каждом шагу и, как видишь, сохранил меня до сих пор, хотя всякое приходилось переживать… Было это в самом начале войны, в августе или сентябре четырнадцатого года. Я служил в венском стрелковом полку, там были одни немцы. Горькими были первые недели моей военной службы. Если ты не знаешь немецкой молодежи, не знаешь их духа, их образа мысли,
За мной были только шум подольских полей, мелодия заунывных песен и то из поколения в поколение передаваемое: «Учись, сын, и станешь паном, а иначе пойдешь в портные», и немного скупых сведений об «ablativus absulutus» и Горациевых трофеях… Ну, и еще тоска по широким полям, которые вырастили меня, по ясным глазам матери, которая плакала, когда я прощался с ней, уходя на войну. А душа у меня была мирная!.. Я с пренебрежением прислушивался к спорам о том, что у Фрица бицепс тверже, чем у Фредди, или что этот калибр револьвера лучше того… С каким отвращением я брал впервые в руки ружье! Конечно, мирная душа была не только у меня, а и у всего нашего поколения, воспитанного родителями, для которых главными принципами были «малая птица, а большие деньги» или «навоз — душа хозяйства», а мандат к венскому рейхстагу был кошмарным сном… Глаза поколений, которые, закрыв все окна занавесками, чтобы, упаси Боже, кто не услышал, поют себе под одеялом: «уже больше лет двухсот как казак в неволе», с тоской ждали той минуты, когда то «общечеловеческое братское единение освободит всех трудящихся сыновей бедной, заплаканной матери из когтей всех ее врагов», — такими глазами смотрел я на мир.
И теперь меня это так удивляет, что мои глаза не видели этой бурной, кипящей жизни, которая плыла вокруг меня и разливалась через край, но при этом никак не хотела втиснуться в рамки всечеловеческого братства и единения!.. И потому-то сначала так трудно далось моей мирной душе ужиться с душами моих товарищей немцев, поэтому так резко поражали тоны их песен, что летели над нами, когда мы маршировали по венским улицам. Помню как я шел, не шел, а полз, и в душе моей звенел плач моей матери, в котором терялось все, и эти бодрые воинские песни, и ровный стук подкованных сапог, и эти бесчисленные восклицания «хайль» уличной толпы на тротуарах. Чем-то таким причудливым, непонятным был тот бурей срывающийся «хайль», такой длинной и широкой казалась улица, по которой мы проходили, такими чужими, далекими были для меня те смеющиеся лица и глаза, присматривавшиеся к марширующим солдатам. Я не дошел еще тогда до понимания, что те колеблющиеся длинные, синие, солдатские шеренги, выбивающие целую симфонию марша об уличные камни, — это их гордость, кровь от их крови, кость от их кости — той улицы, тех лиц смеющихся, той толпы безымянной…
Не понимал я еще тогда и той дрожи голоса, которым венская продавщица произносила «Унзер Кайзер»… Да, потому что он действительно был их, вырос среди них и с ними, радовался их радостям, грустил их грустью. А ведь я был сыном народа, у которого не было «нашего» кайзера, ни наших синих шеренг с песнями и стуком сапог об уличные камни…
И вот однажды возвращались мы с тренировки. Измученные, голодные, покрытые пылью и потом, струйками стекавшим по нашим лицам, шли мы по венским улицам. Был полдень. Осеннее солнце еще хорошо припекало, увеличивая тяжесть моего рюкзака, ружья и патронташей, а ноги с все большим напряжением старались удержать шаг.
На одном из перекрестков мы остановились, потому что дорогу заслонил грузовик, который не мог двинуться с места. Раздались многочисленные восклицания «хайль», замахали платки в воздухе, западали цветы на шеренги солдат, какой-то толстый немец подбежал и начал раздавать папиросы, а какая-то Гретхен или Лицци угощала шоколадом военных.
Я стоял и, утомленный долгим маршем, задумчиво смотрел сквозь себя. Вдруг меня охватило какое-то странное чувство, будто кто-то за мной пристально наблюдает. Я поднял
Ах, да… Видел и слезы в них — да — это же глаза моей матушки, заплаканные глаза, долго глядевшие мне вслед, когда я, попрощавшись с ней, шел на войну…
Словно сквозь сумерки, окутавшие все вокруг, я видел, как дама подошла ко мне, что-то вложила мне в руку со словами: «Гот шице зи, майн кинд, нур бехальтен зи дас иммер — гехен зи — иммер», вернулась к тротуару и скрылась среди толпы. Минута или две прошли, а я стоял, не отдавая себе отчета в случившемся. Наконец мы тронулись, я ушел, сжимая в руках подарок незнакомки в черном, и долго не решался взглянуть на него.
Это оказался маленький серебряный медальон с вырезанным образом Мадонны. Так вот и стал он мне талисманом, — окончил Березюк свой рассказ, — хотя сначала я не придавал значения этому странному приключению, и даже забыл о нем, сунув этот медальон в карман, в который редко заглядывал. Но какая-то слепая вера, сам не знаю, где и когда, появилась у меня, говорила мне, что пока этот медальон у меня, со мной не случится ничего, где бы я ни был! И до сих пор, как сам видишь, оправдывает он мою веру в него, хотя всякое бывало за эти последние четыре года!.. Не все мне приходилось попивать такой божественный напиток, как наш кофе, не все суждено было гостить в таком дворце, как эта наша нынешняя квартира. Бывало и хуже!
Березюк улыбнулся, махнул рукой и стал возиться у ящика с пулеметными лентами.
Хотя я уже четвертый день находился в его обществе, мне показалось, что я только теперь впервые вижу его настоящего. Передо меня стоял стройный юноша с необычайно симпатичным смуглым лицом, пылкими веселыми глазами и улыбкой, игравшей в уголках губ.
Рассеялась из памяти та сгорбленная, покосившаяся фигура, которую я уже четвертый день видел полусонную у пулемета, куда-то исчезло каменное лицо бездушного автомата.
Но через минуту снова свистнула пуля, влетевшая в окно, снова кусок стены осыпался на пол, снова возвращалось то нестерпимое настроение неуверенности, ожидание чего-то неизвестного, снова смерть скалила свои зубы к нам из темноты ночи.
Нужно быть осторожнее, следить за каждым выстрелом противника, за каждым шорохом на улице. Вон вчера враг начал бросать гранаты с крыши противоположного дома, целясь в наше окно. Ни одна не попала, все разрывались на улице и с адским треском осыпали перекресток обломками оконных рам, кирпича, стекла и порванного на куски водосточного желоба, болтавшегося у нашего окна. А одна из гранат попала между трамвайными проводами и, разрывая их, создала опасность на нашем перекрестке. Провода упали на рельсы, и в них все еще был ток, судя по тому, что вечером какая-то старая жидовка, перебегавшая улицу, пытаясь добраться на Коперника, упала, словно пораженная громом, зацепившись за эти провода.
Так проходили минуты, одна похожая на другую, однообразно, бесконечно однообразно, хотя каждая несла с собой смерть, бесславную смерть, потому что за каждым углом, за каждыми воротами, на каждом чердаке скрывался притаившийся, боящийся вступить в честный бой с глазу на глаз противник.
И вот в этот пятый день нашего пребывания на позиции, ясный и солнечный с самого утра, где-то ближе к полудню, вбежал к нам командир Лискевич.
— Слушайте, товарищ, — обратился к Березюку, — должен вас разлучить с вашим пулеметом. Сейчас придет десятник Ковалишин с еще одним стрелком вам на смену, а вы должны выполнить другое задание. И это немедленно, потому что положение того требует! Возьмите его, — сказал он, указывая на меня, — и пойдете к главному командованию с отчетом. Попросите там амуниции, продовольствия, перевязок и хотя бы один миномет! Если не дадут, мы не продержимся здесь дольше. Уже с навеса дома семинарии обстреливают наш двор. Если не выкурим их оттуда минометом, то не удержимся здесь. И пусть пришлют санитаров, чтобы забрали трупы. Здесь есть записка, в ней все записано. Остальное скажете устно. Это трудная задача, я знаю! Но никто другой не выполнит ее так, как вы! Выйти отсюда и пройти несколько шагов по Копернику — это куда сложнее, чем здесь отстреливаться из-за окна!