Там, где нас есть
Шрифт:
Причиной была не служба, а лихость и безбашенность моего папашки. Он, носясь как оголтелый по школьному вестибюлю, умудрился опрокинуть и расколотить вдребезги гипсовый позолоченный бюст Вождя Всего На Свете. Причем, расколотив его на тысячу кусков, он остановился, задумчиво рассмотрел осколки и громко выдал на радость какому-то из школьных стукачей: «А внутри-то пустой и гнилой!»
Приглашения к директору школы и начальнику совгаванской контрразведки дед получил одновременно. На домашнем допросе отец ковырял сухой ногой плинтус (о том, как отец охромел, я как-нибудь потом расскажу, к дедам не относится) и с чистыми глазами повторял: «Ничего не делал, стоял как человек, а он упал и разбился». Похоже, отцова
За сутки перед визитом к контрразведчику дед поседел на полголовы, а по возвращении с беседы его и свалил тот инфаркт. Но дед уцелел от тюрьмы, а ссылать еще дальше из Советской Гавани смысла, похоже, не было, служил он еще несколько лет, пока у него не начался эндартериит, и в отставку он ушел по болезни в 56-м году. Получив напоследок звание подполковника, полную военную пенсию и целый букет болезней, заключение врачей выглядело как выписка из медицинской энциклопедии. К тому времени мой буйный отец уже женился на моей тихой и красивой матери, у деда появилась внучка, моя старшая сестра Витка, и решено было всем кагалом двигать на материк, к более мягкому климату и малой родине деда с бабкой. В Воронеж.
Дед устроился на работу в Верхне-Донской технический участок Волгодонского канала, там и работал прорабом до самой смерти. Возил меня на служебном катере с собой в командировки, учил ловить рыбу и лечил от простуд, колол со мной дрова для маленького камбуза и таскал с собой на дачу в пригороде, тогда казалось за тридевять земель, с тремя пересадками и еще пешком. Бабка, подрастив внучку и несколько понянчившись со мной, пошла на работу кассиром в кинотеатр «Юность», они получили свою первую квартиру без удобств, в глухом и опасном районе города, на Придаче. Тоже жили как могли, враждовали потихоньку и без открытых военных действий с матерью моей матери, бабкой Идой, надо сказать от военных еще ужасов несколько подвинувшейся головой. Пережившей войну, паническое от нее бегство аж до Хабаровска, безотцовое и беспенсионное выращивание дочерей. Но зять-гой для нее оказался слишком сильным ударом. Да и не подарок он был, да. Махнув рукой на отца с его заходами, деды выучили в университете и выдали замуж за военного тетку Ирину, за дядю Толю, красавца и во всех делах мастера, родом из Керчи. Жили как-то.
Родственников в Воронеже и окрестностях у них было много, следом за ними подтянулись в Воронеж их еще с войны друзья, Саблины, и за столом в праздники собирались огромные толпы. Бабка была мастерица в готовке, особенно в выпечке, таких пирогов, пирожных, тортов и печений не едал я — ни покупных, ни самодельных, более нигде. Да вино в погребе, да варенья-соленья… Дом дедов казался мне богатым и праздничным всякий день, а сестра от них вообще не вылезала. Дед ходил встречать бабку на остановку, чтоб ей не идти одной по темным и глухим придаченским улицам, и, если я случался, брал с собой и меня. Небыстро мы ходили, дед из-за эндартериита сильно страдал ногами, с палкой не ходил по каким-то принципиальным соображениям, часто останавливался отдыхать, и мы с ним вели длинные разговоры.
Говорят, он протестовал, когда родители мои объявили, что затеяли родить меня. Говорят, выражал опасения, что Витку станет из-за меня любить меньше, но из роддома принял меня, завернутого в одеяло, на руки и так и вез до дому, никому не давал. Седой и больной, не старый еще человек, пропустивший за учебой, войной и службой рождение своих детей и старшей внучки. Очень со мной младенцем нянчился и гордо возил по улицам коляску, хотя в те времена вроде и было это мужику не совсем к лицу.
В 75-м году, летом, мои родители по очереди умерли, а мы с сестрой стали жить с дедами. Недолго, всего три с небольшим года. Потом сестра вышла замуж за ее первого мужа, чокнутого алкоголика, профсоюзного деятеля на десять лет старше ее, Сапрыкина. Деды получили новую квартиру, в которой не жили, а жили со мной в квартире моих родителей, хотя прописали меня к себе, чтоб «если что».
А потом дед взял и умер. 29 октября, в понедельник ночью, три дня спустя после своего шестьдесят седьмого дня рождения. Неизвестно в какое время.
Накануне ходили в цирк, дед был обычный, только какой-то нахохлившийся, любитель выпить что-нибудь изысканное, вроде рома, хорошего портвейна или мадеры, а то и коньяку, он отказался от рюмки в антракте. Приехали мы домой тихо, стали укладываться спать. Возиться с моей раскладушкой было лень в позднее время, мы легли с ним на разложенном в большой комнате диване. Ночью я вставал, он сидел на кухне, не зажигая света, но почему-то зажег свет в коридорчике и так сидел. Я, сонный, спросил, зная о его периодических сердечных болях, не болит ли у него сердце, раз он не спит, он чем-то отговорился, и я вернулся на диван. А утром я, проснувшись, увидел его на полу рядом с диваном, с одной рукой под головой, а другой раскинувшейся по ковру, сжатой в кулак и с сине-лиловыми ногтями.
Заорал я, пуганный виденной в той же комнате отцовой агонией и смертью, наверное, ужасным голосом, прибежала бабка, свет в коридоре все еще горел, увидела, заметалась, схватила телефон, кричала туда чего-то несвязное, громко, наверное, кричала, потому что проснулись соседи, заполнили как-то сразу весь дом… Тетя Маша из квартиры напротив увела меня к себе, посадила на кровать к моему однокласснику Сашке, растолкала мужа, запойного алкаша дядю Гришу, и велела отвезти меня к сестре с мужем. Там я и прожил два дня до похорон. К тому моменту бабка с дедом были женаты сорок семь лет.
На следующий день после дедовой смерти ударил нехарактерный для Воронежа в это время крепкий мороз, все засыпало снегом, и хоронили деда в белом-белом поле Мостозаводского кладбища под галочий и вороний крик на черных деревьях, под невыносимую музыку жмурового оркестра и бабкин непрекращающийся задыхающийся крик, перешедший ближе к концу в сиплый мертвый вой. И я понял, что детство, какое бы оно ни было, теперь совсем кончилось.
Бабка и раньше была с большими чертями и прибабахами, а после смерти деда они пошли в рост, но я прожил с ней, с перерывом на армию, почти все время до отбытия из России. К тому времени она соображала не то чтоб плохо, но странно себя вела, ругала меня и гнала из дому, рассуждала много, как она наконец заживет спокойно и свободно после моего отъезда в Израиль, возилась понемногу уже с моим маленьким сыном, затевая с ним те же игры, что и со мной в его годы, бабка большая была затейница, все детки ее любили.
Скажем, если хотелось посреди дома построить шалаш из одеял, в нем жить и есть, то отказа не было. Наоборот, она сама горячо и с интересом участвовала в постройке, приносила туда еду, кряхтя и ругаясь, лезла туда с тобой вместе, позволяла стаскивать туда свои шубы и наряжаться во всякие тряпки, так что иллюзия робинзонады была практически полной. И то только один пример! Не, бабка, невзирая на всю ее безалаберность и перепады настроений, была неплохой компанией, я ее очень любил, и жалел, и терпел ее заходы.
Да и куда было деваться? Она не забывала напомнить, чем я ей обязан, а обязан я ей был, как минимум, свободой. Она крепко держала меня, сироту-подростка, в узде поминаниями деда и своей за меня ответственности перед умершими родителями, своими причитаниями-завываниями о моей незавидной будущей судьбе, так что мои художества в подростковый период закончились парой приводов и постановкой на учет в детской комнате милиции. Инспектор по делам несовершеннолетних, Салманова, мать одноклассницы моей сестры, была большая сука, но речь не о ней.