Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
Терпеливо дождавшись, когда летописец умолкнет и в превосходном расположении духа откинется на спинку стула, Сергей Павлович продолжил:
– Совершенно справедливо. Я сам… так, по крайней мере, мне кажется… тому лучший пример. Но Викентий… отец Викентий, – поправился он, – говорил не о человеке и его отчаянии, а об отчаянии Бога. Бог видит, что происходит здесь… у нас… и о чем вы сейчас, а ведь церковь – Его творение, ты Петр, камень, и на камне сем, так, кажется? то есть всё на земле от Него, но церковь особенно… И когда Он все это видит, мерзость, другим словом не назовешь, Его отчаянию нет предела. И не только потому, что все облеплено паутиной, грязью, гадостью, злобой, – доктор передернул плечами, – но еще и потому, что у Него нет права что-либо изменить! Он может лишь каяться… как это отец Викентий… ага! …о злобах человеческих.
– А! Молитва Манассии. Вторая Паралипоменон.
– Как мне это странно… – не открывая глаз, пробормотал Игнатий Тихонович. – Или Он не хозяин в своем доме?
– То бишь по силам ли Ему превратить насквозь порочный Вавилон в святой Иерусалим? – Сергей Павлович достал папиросу и вопросительно
Тот кивнул, встал и распахнул окно. Слабым порыкиванием изредка напоминала о себе уходящая гроза – словно засыпающий после удачной охоты, утомленный и насытившийся зверь. Влажный, пахнущий дождем, свежескошенной травой и левкоями воздух полился в комнату. Вдохнув всей грудью, младший Боголюбов отложил папиросу.
– Не буду гнусным отравителем. И чтобы лев, как котенок, лежал бок о бок с ланью? Чтобы мечи были перекованы на орала, а копья – на серпы? Чтобы аспид не жалил дитя? Жены не изменяли мужьям, мужья не ходили налево, а соседки не плевали друг другу в кастрюли? Чтобы бедлам превратился в храм? Способен, – уверил Сергей Павлович летописца, важно кивнувшего в ответ. – Но вмешиваться в Им же установленный порядок не станет. Не будет Он ничего переделывать. Он устроил для нас этот мир. Дал нам свободу и возложил ответственность за все… Хотите насилия? Лжи? Крови? Воля ваша. Вы свободны в своих помыслах и поступках. Но когда… – доктор покрутил папиросу в пальцах, понюхал и положил, – когда тоска по лучшей жизни… горечь от жестокости, не имеющей смысла, и бессмыслицы, чреватой жестокостью… страшное сознание исторического тупика, конца, жизни без надежды, смерти без покаяния – когда все это мучительной тошнотой подступит к горлу, тогда… Тогда, может быть, появится человек, имеющий право… божественные полномочия… различающий, где добро, а где зло… Он все переменит.
– А этого вашего спасителя человечества, – после недолгого молчания благодушно осведомился старичок Столяров, – не Владимиром ли Ильичом зовут?
Вместо Сергея Павловича ответил о. Дмитрий.
– Нет, – с промелькнувшей на губах улыбкой промолвил он, – его зовут Самсон, и на нем Дух Господень… Впрочем, не надо Самсона с его женолюбием и безумной воинственностью. Опять-таки, это его оружие… ослиная челюсть… Пусть будет Гофониил. Но трудно, безумно трудно отличить, кто от Господа, а кто от сатаны!
– С этим, – глубокомысленно высказался Игнатий Тихонович, – всегда была большущая путаница… Особенно у нас, в России.
– Друзья мои, – Сергей Павлович воздел обе руки, – я тут ни при чем! – Он встал, подошел к окну и закурил. – Я вроде Луны – свечу отраженным светом.
Ну. Викентий. Что вы хотите. Викентий был сочинитель. Чуть закинув голову, о. Дмитрий уставился в потолок, старая побелка которого покрылась причудливыми трещинами. В академии об Иуде. Едва не выгнали. Антихрист этот злополучный, его погубивший. На краю бездны не смог промолчать. Еще писал, не оглашая, но близким давал читать, взамен отбирая у них клятву, что никому никогда без его благословения, теперь-то уж таить нечего, и возлюбленного автора нет в живых, и времена несколько изменились, слово освободилось, по крайней мере, вне церковных стен, о последних, советских годах патриарха Тихона. Вот как?! За неимением в доме пепельницы Сергей Павлович придавил недокуренную папиросу в блюдечке с отколотым краем. Петр Иванович Боголюбов, здешнего Никольского храма священник, пользовался доверием патриарха, о чем Боголюбов-младший имеет достоверные сведения.
Откуда?
Испытующий взгляд на о. Дмитрия, из уст которого прозвучал вопрос.
Подрясников принудил его?
Лицом к лицу, но лица почти не видно из-за бьющих в окно низких лучей заходящего солнца. Нет. Он левит – а левит может ли остаться безразличным к судьбе первосвященника?
Письма Петра Ивановича из тюрем, чудом сохранившиеся, а также кое-что из архива госбезопасности, куда доктор попал совершенно случайно, не было бы, как говорится, счастья, да несчастье помогло, кратко выразить, дорожно-транспортное происшествие, еще короче – ДТП, одного насмерть, другого уже по дороге на тот свет удалось задержать и вернуть на этот. Скорая помощь. После чего два месяца спустя был приглашен в кабинет величиной в полфутбольного поля, удостоился благодарственного рукопожатия и получил доступ в подвал, где с утра до вечера читал составленное из следственных дел летописание погубившего Россию безумия.
Стряхнувший с вежд дрему Игнатий Тихонович поглядывал на о. Дмитрия, и в его взоре на сей раз читалась гордость собирателя книг, предъявившего собрату по благородной охоте неведомыми путями добытую инкунабулу. В этот миг блуждающее по предвечернему небу облако закрыло солнце, благодаря чему стало видно выражение глубокой задумчивости, наплывшее на лицо священника с пробивающейся рыжеватой щетиной и бородкой, в которой была заметна седина. Викентий, промолвил он, дорого бы дал, чтобы спуститься в упомянутый вами подвал… на Лубянке? Сергей Павлович кивнул, подтверждая: именно там… И хотя бы отчасти утолить свой голод по чистоте и полноте исторической правды. В те дни охватившей его высокой болезни, да, мы оба почитали поэзию, с бескорыстным восторгом находя в ней отблески Святого Духа и повторяя, что истинный поэт рождается с небесными звуками в сердце, пустой затеей было бы пытаться привить ему некоторую дозу необходимого скептицизма, дабы он отчетливо сознавал относительность всякого толкования минувших событий. О! В молодые годы был ужасный максималист. Все или ничего. Иногда своим упрямством доводил друзей прямо-таки до бешенства и гневных упреков вроде того, что тебе хоть кол на голове теши. Вокруг, к примеру, все были уверены и ваш покорный слуга в том числе, что патриарх отошел в лучший мир, глотнув какой-нибудь аква тоффана, приготовленной в том самом доме, где вам удалось несколько углубиться в мрачные тайны.
Викентий же начинал с классического вопроса: «cui prodest?» [40] И связывая одно с другим, другое с третьим, подводил, что ни Тучкову, ни его начальникам в Кремле и на Лубянке незачем было ускорять кончину тяжко больного патриарха. Им он нужен был живым, но сломленным, каковой цели они добивались со свойственной им безжалостной настойчивостью. Сопутствовал ли успех их предприятию? Угас ли гнев пророческих обличений, которые патриарх обрушивал на новую власть с первых дней ее появления на свет? Превратился ли он из ее пленника не в союзники, нет, это было бы слишком, но в доброжелательного попутчика? Истинно говорю вам, в сердцах наших пылала любовь к тому, кто подъял крест патриаршества в обезумевшей России. Принявший свой жребий буквально под гром стрелявших по древнему Кремлю орудий, мог ли он вызывать какое-либо иное чувство, кроме восторженного поклонения? Снарядами по Успенскому, Архангельскому, Благовещенскому, под чьими сводами шли часы русской истории… По какому, позвольте спросить, праву новоявленные гунны готовы были сравнять с землей наши святыни? А четыре года спустя сажать патриарха на скамью подсудимых? Какие гунны, горько усмехался в ответ Викентий. Плоть от плоти. Брат на брата. Сбившиеся с пути. Совращенные и озлобленные. В судьбе патриарха Викентий прозревал трагедию шекспировского накала, бездну, куда дьявольская нечисть затягивала непокорного первосвященника. Он сопротивлялся, как мог. Поначалу стойкость и силу придавала ему уверенность в неизбежном и скором крушении большевиков, которые, будто пожухлые листья, вот-вот будут сметены очистительным ветром со всего пространства православной державы. Воры, своровавшие власть и государство, кстати припоминал Викентий страстные и горестные слова принца датского, по рассуждению Святейшего должны быть в недалеком времени свергнуты, изгнаны и прокляты наподобие вскочившего на престол первого Лжедмитрия. Хошех [41] – вот неминуемый их удел!
40
Cui prodest? (лат.) – кому выгодно?
41
Хошех (иврит) – тьма, мрак.
Располагая довольно-таки обширной информацией, почерпнутой из частных коллекций (назовем для примера собрание Губонина, куда он получил доступ благодаря ходатайству старика-епископа, чудом уцелевшего во времена повальных арестов и казней), пользуясь нелегально доставленными в страну исследованиями (отметим в первую очередь превосходный труд Регельсона), просеивая сквозь мелкое сито золотоискателя песок времен из доступных архивных материалов, словом, из всей этой мозаики Викентий составил и предъявил нам удручающую картину капитуляции патриарха. На первом допросе (Лубянка, ноябрь восемнадцатого) с предварившими его трагикомическими подробностями вроде чекиста, сначала испросившего у патриарха благословение, а затем с идиотической искренностью обратившегося к нему со словами, какими обыкновенно встречают дорогого гостя: «Добро пожаловать!» (тут не мешало бы прибавить: в наш ад), он всего лишь снисходил до ответов своим неотступным собеседникам в кожанках. Чувство высокого достоинства сана и вполне независимые, а временами даже резкие речи. Иногда презрение в безукоризненной оправе.
Из дома на Лубянке он удалился, полагая себя победителем. Горестное заблуждение. Беспощадные удары посыпались на него один за другим. В год господнего посещения России власть протянула руку к церковным ценностям, он бросил ей в ответ обвинение в святотатстве и оказался перед судом. Все дальнейшее мучительно. Иеремия взял свои слова назад. Более того: он признал их пусть искренним, но опасным для государства заблуждением. Он посыпал пеплом седую голову, разодрал ризы и со всяческим смирением просил власть о снисхождении. Не по себе становится, отцы и други мои, говорил Викентий, поглядывая в листки своей рукописи, когда меркнет дорогой образ, когда речь гнева и правды превращается в заискивающий шепот и архипастырь падает ниц перед истуканом. Цэлем [42] победно попирает его железной пятой. Много нелицеприятных суждений высказал нам Викентий о патриархе, и ни одно не могло нас утешить. Печальной была теперь наша любовь, а из груди рвался вопрос: зачем?! Разве можно спасти Церковь ложью, уступками и соглашательством с презренной властью? Да и по силам ли человеку, кто бы он ни был, уберечь Церковь от разрушения? Спасает Бог, нам же всего-навсего надлежит безусловно исполнять Его правду. Брезжил, правда, некий свет. Косвенные свидетельства навели Викентия на мысль, что на закате дней патриарх осознал пагубу полученного Домом Господним двусмысленного вида на жительство в Советской России и тщету усилий накормить ненасытного зверя. И будто бы он, очищая архипастырскую совесть, оставил тайное завещание, где со ссылкой, помнится, на Седьмой собор объявлял безблагодатными, подпадающими под анафему и со всех точек зрения недействительными архиерейские хиротонии, буде они совершились благодаря власти. Существует такое pавещание, нет – Бог знает, хотя разговоров о нем ходило предостаточно. Сейчас поутихли. Вряд ли. Было бы – давно бы всплыло.
42
Цэлем (арам.) – истукан, статуя, идол.