Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
Он взял ее руку, поднес к губам и поцеловал палец за пальцем – от большого с потрескавшимся лаком на ногте до мизинца с бледным следом неотмытого чернильного пятна. Умиление, нежность, любовь хлынули в его душу, и, обняв Аню, он осторожно коснулся губами ее губ. Но как бы ни сжимала страсть меня кольцом счастливым… Зиновий Германович шел по пятам за двумя топтунами, которые, в свою очередь, неотступно следовали за Сергеем Павловичем, – вплоть до метро, где они заняли наблюдательный пост в соседнем вагоне. Нет, кроме того, сомнений, что однажды вечером Сергея Павловича провожали – а он точно так же, как сейчас, шел пешим ходом – от метро до подъезда дома. Чутье его стало теперь вполне звериным. И он прямо-таки физически ощущает на себе пристальные взгляды чужих цепких глаз. Где? Да где угодно! Бесстыжие твари, они, словно за каким-нибудь муравьем, с холодным интересом
Взять хотя бы сегодняшний день. До обеда он терзал себя чтением допросов – и, кстати, в последний раз, ибо в результате очередной войны мышей и лягушек его благодетель, будучи мышиным полководцем, пал смертью храбрых со знаменем в руках, то бишь в лапках, со словами на нем: «Вперед, к победе демократии!», после чего Сергею Павловичу незамедлительно указали на дверь. Жабы победили. Долго ли продержится жабья их власть – вот, казалось бы, о чем должно призадуматься наше Отечество, которым, впрочем, с течением времени все больше овладевает тупое безразличие. Кто нами правит? – ах, не все ли равно, лепечет в полусне добродетельный муж, ощущая в себе нарастающий позыв к незамедлительному продолжению рода.
– Ты отвлекся, – дернула Сергея Павловича за рукав Аня. – Мыши, лягушки… Лягушка, между прочим, не жаба, а жаба – не лягушка.
– Но зато я во сне и наяву томлюсь о любимой моей! – шепнул ей в горячее ушко Сергей Павлович.
– Ты отвлекся, – дрогнувшим голосом упрямо повторила она.
Отвлекся. Чистая правда. Темнеет вечер. Как дерево со всех сторон обнимают лианы, так обними меня ты, возлюбленная моя. И как солнце ласкает землю горячими лучами, так ласкай меня ты, единственная моя. И как родник утоляет жажду истомленного зноем путника, так напои меня своей любовью ты, обретение мое.
– Сере-ежинька! У меня голова кружится, когда ты так говоришь… Не говори так. Мы еще не пришли. Расскажи мне о твоих сегодняшних приключениях. Об архиве. Узнал ты что-нибудь о Петре Ивановиче?
В том-то и дело, что узнал. Простившись с подвалом, говорил Сергей Павлович, простившись, должно быть, навсегда, он кинулся в бега – но с таким мраком на душе, словно внутри него расползлась чернющая грозовая туча. Ведь он их покинул – страдальцев, заколоченных в гробы молчания, повитых пеленами забвения, погруженных в ледяные воды беспамятства, преданных, брошенных и забытых. Кого смог – он вывел из этого ада. Но сколь мало вышло вслед за ним – в сравнении с великим множеством мучеников, о которых в полный голос никогда не прорыдает убившая их Россия. Был он на подстанции, где выпросил еще десять дней отпуска и где ни за что ни про что наорал на студиоза и, кажется, на друга Макарцева, оттуда, на попутной «Скорой», доехал до Центральной, а дальше – бежал, прыгал в троллейбус, опять бежал, умолял девицу в воинской кассе продать ему билет в Красноозерск, до ближайшей к Сотникову станции…
– Так ты уезжаешь? – ахнула Аня. – И это, ты думаешь, там?
– Да, да, – нетерпеливо проговорил он. – Все сходится, – он оглянулся и едва слышно промолвил, – на Сангарском монастыре. Но заклинаю тебя, божество мое, – никому ни слова. Ни маме, ни кошке Грете, ни даже священнику…
И в метро он бежал с прытью времен своей юности. Опоздание к тебе было для меня хуже любой из египетских казней. Как! Ты одна! И ждешь меня! И к тебе косяками подплывают хлыщи, бездельники, любители клубнички и, глядя на тебя пошлыми взорами, делают тебе омерзительные предложения вроде совместного с ними посещения балета «Лебединое озеро». «Лебединое озеро»! Безошибочный знак, что скипетр датского короля вырван из его немощных рук! И Сергей Павлович подпрыгнул, попытавшись в прыжке коснуться ступней о ступню и таким образом предстать перед Аней одним из маленьких лебедей, танцующих перед гражданами в дни, когда генеральный секретарь товарищ Н. получает хорошеньких пиндюлей под зад от самых близких товарищей по партии и вылетает на заслуженный отдых. Проходившая мимо пожилая полная женщина с авоськами в обеих руках шарахнулась в сторону. Но явственно слышны были ее слова: «С ума сошел!» Аня прыснула. В тебе погибли Васильев, Лиепа и иже с ними!
– Уверяю тебя, – запыхавшись, шепнул он ей, – топтун в данный миг ломает голову: кому я этим прыжком подал условный знак?!
– Сережинька! – умоляюще воскликнула она. – Скажи, что ты про него… придумал. Нет его. И никто за тобой не следит.
Открою тайну, с каким-то лихорадочным весельем проговорил Сергей Павлович. Отчего с бесстрашием сумасшедшего кинулся он через Садовое кольцо, готовое в любой миг смять, сплющить, раздавить его, жалкого человечка, мечущегося в жарком потоке машин? Отчего догонял троллейбус, мчался подземным переходом и, пробившись к воинской кассе, сулил томящейся там девице руку и сердце взамен билета в Красноозерск? Чувствительный толчок крепко сжатым кулачком в бок. Не было. Клянусь, не было. Была больная тетя, как манны небесной ожидающая племянника-доктора с лекарствами. И в метро отчего он несся со скоростью великого бегуна и пьяницы, Царство ему Небесное, пред Олимпиадой до изнеможения гонявшего по эскалатору вверх и вниз и в Мельбурне на последних метрах вырвавшего все-таки у надменного и непьющего англичанина золотую медаль и лавровый венок победителя? И выскакивал из вагона на пересадку в последний миг, когда уже почти смыкались створки дверей, – отчего? Да, не приведи Бог, боялся застать тебя в окружении истекающих похотью женихов, что побудило бы меня взять в руки лук и стрела за стрелой отправить соискателей к Харону.
– Но я еще и от хвоста старался избавиться! – чуть ли не с отчаянием вскрикнул Сергей Павлович. – От этой слежки проклятой, унизительной, постыдной, ненавистной…
– Тише, Сережинька, тише! – приложив палец к его губам, взмолилась Аня. – А вдруг…
Он поцеловал ее палец и горестно объявил, что у рыцарей плаща и кинжала промахов не бывает. Представляю, хриплым от ненависти голосом сказал Сергей Павлович, как кто-то из них ухмылялся в мою полусогнутую спину, когда я вымаливал билет в Красноозерск… И ехал потом – он ли, другой: какая разница! со мной в метро, и видел, как ты меня поцеловала, и сейчас топчется за нами следом! Боголюбов! Враг Отечества! Изменник! Вор! (В том, разумеется, смысле, каковой вкладывал в это слово государь-преобразователь, державного блага ради велевший удавить собственного сына.) Но позвольте! Или у нас признание по-прежнему является царицей доказательств, или все-таки мало-помалу начинает оживать совсем было замордованная презумпция невиновности?! В таком случае требую объяснений согласно статье Конституции номера не помню, но суть знаю: не имеете права. Отвечайте, черт побери, быть может, по его вине гибнут больные?! Презренный поклеп, не имеющий грана доказательной силы. Скрывался от уплаты алиментов? Ложь! Сколь ничтожна ни была всегда зарплата скоропомощного врача, третья ее часть уходила дочери. Не всегда подобающим образом делился с ней «левыми» заработками? Признаю, каюсь и себя в том осуждаю. Берите меня, хватайте, судите, определяйте на принудительные работы! Согласен мыть ваши заплеванные улицы и чистить загаженные сортиры!
– Тише, Сережа, ради Бога, тише, – успокаивала Аня разбушевавшегося Сергея Павловича. – Там, – через плечо она кивала назад, – может, и нет никого.
Он отвел ее руку. Литературу, запрещенную в этой стране, я читал? Да все, кого я знал, ее читали – и «Архипелаг», и «Доктора», и Авторханова… Если бы не она – каким бы глупым теленком был я сейчас! Запрет на свободу мысли я отвергаю как гнуснейший и противоречащий…
– Аня! – воззвал он о помощи. – Чему противоречит запрет на свободу мысли?!
– Христу, – без промедления и твердо ответила она. – Апостолу Павлу. Я сейчас вспомню… погоди… Вот. Стойте в свободе, которую даровал вам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства. Здесь, правда, смысл не столько политический, как у тебя, а высший, духовный смысл…
– Да не имеет значения! – обрадовано вскричал он. – Раз мне дана свобода, мне, человеку, созданному по образу и подобию Божию, то никто не смеет ее у меня отнять! Видишь – они ни с какой стороны не имеют права!
А тут и блаженный Августин кстати припомнился ему: возлюби Бога и делай, что хочешь. Лишь ослу может показаться в этих словах абсолютная вседозволенность, ибо осел не знает, что такое любовь к Богу и как она останавливает человека, едва лишь занесшего ногу, дабы вступить ею на путь греха. Милосердное небо, до чего же смешон и жалок Николай-Иуда, подозревающий, более того – почти уверенный, что седьмая вода на киселе, каковую он в далеко идущих целях с напускной сердечностью наименовал племянничком, ищет Завещание, дабы за хорошие деньги сбыть его за кордон. Внутреннее, духовное их зрение устроено, очевидно, таким образом, что повсюду они видят исключительно предательство, корысть и низость. Что для них глаголы божественной правды? Что для них свет неизреченный, которого свидетелями на горе Преображения стали апостолы и который изредка озаряет избранные души, укрепляя их посреди бушующего хаоса и приготовляя к мраку последней ночи? Что для них жизнь, как не усвоенная с молодых ногтей форма существования белковых тел, сводящаяся, по сути, к антропофагии в наиразличнейших ее проявлениях? Что для них, наконец, смерть как не яма с червями или печь с огнем? Черви их сожрут, огонь спалит – и точка.