Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
– И эти люди, – с глубочайшим изумлением обратился Сергей Павлович к Ане (а они уже подходили к дому, видели свет в кухонном окне седьмого этажа и, похоже, силуэт папы, беспокойным взором обшаривающего близлежащие окрестности, как то: улицу с изредка пробегающими машинами, с мигающим желтым огнем светофора, покрытые пухом тополя, школу напротив и хиленькую сосновую рощицу за ней, сейчас, впрочем, почти скрытую опускающейся на город ночью), – хотят, чтобы все – в том числе и я – жили по законам их болота. Но я вылез, выкарабкался, выполз из него, ты знаешь, и знаешь, кто мне помог спасти тело и душу! А они хотят, чтобы я вот это… – трясущимися руками Сергей Павлович открыл портфель, достал тетрадь и, остановившись под фонарем, прочел: «В Государственное политическое управление. От гражданки г. Красноозерска Афониной В. М. Прошу выдать вещи, оставшиеся после смерти моего родного брата Жихарева Александра Михайловича (епископ Валентин): белье, верхнюю одежду, обувь, кожаную и теплую, чемодан, деньги и вообще, все, что осталось». – …забыл… чтобы я жил,
– Спасибо тебе, – со слезами в голосе сказала она.
– Анечка! – обнимая и привлекая ее к себе, воскликнул Серей Павлович. – Я совсем не о нас с тобой! Мне без тебя жизни нет, ты знаешь… Я хотел сказать, что моим первым метафизическим криком, моим голосом там, – он указал рукой вверх, – был вопль одиночества, на которое я был бы обречен, если бы не ты…
– Сережинька, – робко шепнула она, – а может, ты не поедешь? И мама спрашивает – а когда ты к нам придешь?
Он обнял ее еще крепче.
– Вернусь, приду и прямо с порога объявлю: я к вам пришел навеки поселиться!
4
Как незамедлительно выяснилось, папа был истомлен ожиданием сына и милой Анечки (так он выразился) главным образом из-за желания приобщить их к своего рода эпохальному событию, заключительной, можно сказать, точке его журналистского поприща, каковое само по себе – будем же, наконец, честны перед собой и небесами, признал Павел Петрович, тотчас вызвав у Сергея Павловича сильнейшее подозрение, что узкий круг редакционных друзей воздал должное эпохальному событию и его творцу – не оставило, увы, следа в отечественной журналистики, не говоря уже о словесности вообще, впрочем, чт'o в журналистике сегодня блестит червонным золотом, завтра покатится медным пятаком, но Бог с ним с поприщем, обнесенным колючей проволокой цензуры и вышками мордоворотов из Китайского проезда и Большого дома, без устали вопивших все семьдесят лет: «Шаг влево, шаг вправо, прыжок вверх – считается побег! стреляем без предупреждений!»; и что – при таких-то угнетающих творческого человека обстоятельствах – могло выйти из-под его пера? конечно, во всем этом отчего бы не найти повод для малопристойного зубоскальства и огульного охаивания честных тружеников, исхитрявшихся протащить на газетную полосу хотя бы малую толику правды, ее отблеск или, согласно Платону, тень, намек на нее, в котором умный читатель умел враз углядеть суть дела, но глуповатый поэтишка, как воробушек, склевывает рассыпавшиеся при дороге зерна и чирикает убогим по содержанию и ничтожным по форме стихом: «а правду изобразить никто не запрещает. Но только, стало быть, какую шеф пущает», а это, господа, не только бездарно, но и подло, ибо вместе с умерщвленной правдой отчасти приказывает долго жить тот, кто ее вынашивал, лелеял, выпестовал и в меру своего скромного дарования пытался придать ей сверх простоты, краткости и убедительности еще и достойный литературный облик, в коем свежесть и блеск мысли сочеталась бы с необычностью материала. Случившееся же или, вернее, высеченное, как после удара кремнем о кремень, огнеподобное событие в сущности своей достаточно банально: с завтрашнего дня Павел Петрович уволен.
– Уволен?! – приложив ладони к щекам, горестно воскликнула Аня.
Павел Петрович кивнул с печальной гордостью премьера, только что получившего из рук его высочества указ об отставке. Уволен. Впрочем, событие это, имеющее, может быть, значение для его клонящейся к закату жизни, совершенно ничего не меняет в общем порядке бытия, где подобные вещи – пусть даже увольнение журналиста с почти сорокалетним стажем и к тому же удостоенного звания заслуженного работника культуры – случаются сплошь и рядом. Увольнение. Старость. Болезнь. Последний вздох на больничной койке. Похороны на казенный счет. Искреннее горе немногих друзей…
– А я вот, – протянула Аня Павлу Петровичу коробку с тортом, – к чаю… «Полет». Вы меня таким тортом в прошлый раз угощали…
– Прекрасно! – оценил ее выбор папа. – Сережка, накрывай на стол.
И уже за столом, наскоро накрытым Сергеем Павловичем в своей комнате, на которую из-за стекла книжной полки пристально взирал Спаситель, изображенный на бумажной иконке с голубыми очами, сложенными для архипастырского благословения пальцами десницы и шуйцей, держащей открытое всем взорам Евангелие со словами: «Приидите ко Мне вси труждающиися и обременении и Аз упокою вы…», разливая чай, папа рассуждал, что, с одной стороны, принимая во внимание его окончательное и бесповоротное изгнание из газеты, при этом отвергаю соблазн прибегнуть к древнему мифу и уподобить редакцию раю, ибо это не рай, а бардак, г-на Грызлова – Саваофу, ибо это не Саваоф, а мелкий бес, а себя самого – Адаму, ибо я не Адам, а потасканный старикашка…
– Два повода, – вставил Боголюбов-младший, – меня сегодня выперли из архива. И тоже – окончательно и бесповоротно.
Слава Богу, устремил Павел Петрович карие, с набрякшими мешочками под ними, глаза на иконку Христа-Спасителя и даже совершил головой быстрое движение, напоминающее полупоклон, наконец-то ты завяжешь со всей этой хренотенью. Теперь он обратился к Ане. Чудный торт! Но судите сами: деда не вернешь, а Николаю Ивановичу со товарищи отвернуть башку нашему с вами великовозрастному дуралею – плевое дело! Викентий премудрый попер против рожна – и что? Аня вопросительно глянула на Сергея Павловича.
– Я тебе не говорил, – хмуро сказал тот, – его убили.
– Убили?!
– Ага! – подхватил папа. – Ножичком. И прямо в сердце. Товарищи с Лубянки по просьбе друзей из церкви.
– Да будет тебе, – отмахнулся Сергей Павлович. – Друзья из церкви… товарищи с Лубянки… Знаем лишь одно: убили. И догадываемся, за что.
– Господи, – зябко поежилась Аня, – кому же он мог помешать?
Папа хихикнул. Сочиненьице накатал! И славное, должно быть, получилось у него сочиненьице… что там, Сережка, трактат? утопия? взгляд и нечто? если гонорар за него он получил по высшему счету и сполна.
– Отец Викентий написал об Антихристе, – быстро и сухо объяснил Сергей Павлович, – о его, как он отметил, пробном или проверочном визите в нынешнюю Москву… Там много всякой всячины, но главное, что ни священники, ни даже патриарх не признали в нем врага и во всем нашли с ним общий язык. Они ему были рады.
– Гибель сочинителя, – торжественно провозгласил папа, – лучшее подтверждение правоты его сочинения.
Аня подавленно молчала.
Он, скорее всего, человек был не без греха, витийствовал Павел Петрович, словно позабыв о постигшем его самого ударе, хотя и не смертельном, но все ж чувствительном, – особенно по части Бахуса, которому он поклонялся с усердием истинно верующего. Поскольку он был монах, то его подружкой была кружка. Это естественно, человечно и понятно. Смиряя плоть в одном месте, поневоле балуешь ее в другом. Однако кто из нас без греха, пусть бросит в него камень, как однажды сказал ваш Бог. Маленькая провокация, основанная на глубоком знании человеческой натуры. Но его смерть? вернее, его убийство? в той самой… как это у вас? – обратился он к Сергею Павловичу, будто младший Боголюбов был монах и жил в монастыре… ну да, в его собственной келье, где он предавался ученым трудам, писал, размышлял и молился… его смерть не является ли избыточным доказательством царящей в этом мире жестокости? Где суд правды? Сострадание? Где благожелательное отношение Творца к Своему творению? Куда глядел Он, указал папа на иконку с голубыми очами, когда Викентия зарезали как барана? Ночью, в час проникновенной молитвы… С преклонением колен, воздетыми руками, с воздыханиями, исходящими из сердечной глубины: помилуй меня, Господи! Не по делам моим, подчас греховным, суди меня, а по стенаниям моим, коих кроме Тебя никто не слышит. Не по службе моей суди меня, а по служению Тебе, чего ради написах я горькую мою повесть. Не по восседанию моему на совете нечестивых суди меня, но по всецелому пребыванию Моему в законе Твоем. Яко бысть аз всецело Твой, тако и предстану пред последним и страшным Твоим судом, отнюдь не желая иметь в груди соблазн Иудина целования, а токмо умываясь слезами веры, надежды и любви, в них же протекает вся моя земная юдоль.
Таковая речь Павла Петровича в сочетании с имевшим место полупоклоном Спасителю изрядно удивила младшего Боголюбова и пробудила в нем и в Ане слабое упование на затронувшие папу благотворные перемены, вызванные, как это зачастую случается, внезапными житейскими потрясениями, когда застигнутый ими беспомощный человек, порастеряв опоры былой уверенности, поневоле обращает свой взор к небесам, а мысли – к вечности. Однако ядовитой ухмылкой завершил Павел Петрович свое слово. Не по тому адресу молился. Как Ванька Жуков, слал письма с жалобами на свою горемычную жизнь «на деревню, дедушке», а где она, та деревня? где тот дедушка? где твой бог, несчастный человече? Все напрасно. Глас вопиющего в пустыне, которая вокруг нас и под и над нами была, есть и будет. И жалок чающий справедливости в этом мире. И глуп надеющийся на воздаяние в мире ином.
Далее, после краткого молчания, во время которого Сергей Павлович возложил руку на гладко причесанную Анину голову и притянул ее к своему плечу, в связи с чем папа бесчувственно упомянул голубка и горлицу, последовали его опять-таки равнодушные слова, что, с одной стороны, было бы уместно, достойно и в согласии с древним обычаем помянуть усопшего, а заодно и кончину журналиста Боголюбова, а с другой… Папа махнул рукой. Боголюбову вечную память провыл в редакции хор из трех дребезжащих голосов, поскольку остальные, искренне желавшие прорыдать последнее прости, пролить слезу и принять халявный стакан, держались в сторонке от накрывшего стол для тризны в своем кабинетике Алексея Петровича, ибо пуще огня и превыше старинных дружеских привязанностей страшились наушников, соглядатаев и сплетников, тотчас донесших бы по начальству о проявленном ими сочувствии к изгнанному из их рядов собрату. Что же до Викентия… Павел Петрович зевнул, невнятно проговорив: «Простите, милая…» Ежели Бог есть, Он не откажет убиенному рабу своему в хорошеньком местечке подальше от жаровни с углями, коими черти прижигают грешников мелкого пошиба; а ежели нет, в чем у здравомыслящего человека не может быть сомнений, выбьем на его могильном камне эпитафию… ну, нечто вроде: «Твоей молитвы час уединенный своим ножом пресек наймит-злодей. Отечество! Ты потеряло сына…» потеряло сына… Сережка, помогай!