Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
– Не курить так не курить, – Сергей Павлович затянулся и выпустил струю сизого дыма в приспущенное окно. – Тогда останови, я выйду. У меня своих дел выше головы.
– Ну не любит владыка, когда в машине табачищем воняет! Я сам курю, а терплю.
– Друг мой, – хладнокровно отозвался доктор Боголюбов, – ты у него служишь, а я – нет. Ты терпишь, а мне терпеть вредно.
– Тебя как человека… Хрен с тобой, – багровомордый водитель резко передернул передачу и надавил на педаль газа.
Свернув с бульваров, оставив по левую руку поэта с задумчиво склоненной головой, а по правую – серое здание «Известий», быстро понеслась тяжелая машина по улице Горького и летела дальше, знакомой Сергею Павловичу дорогой: мимо Белорусского вокзала, где, обреченный на вечные проводы и встречи, стоял Алексей Максимович, с горьким сожалением вспоминая – ах, черти драповые! – прекрасное свое житье-бытье на острове Капри, вдоль длинного зеленого сквера посреди Ленинградского
P. S. Если же и эти десять лет он снова проживет шаляй-валяй, день да ночь – сутки прочь, в порочных забавах взрослого ребенка, отщепенцем Божьего мира, блудным сыном, забывшим дорогу к отчему дому, то возвращенные ему по Нашему произволению лета прибавляются к его настоящему земному возрасту, что в итоге составит, таким образом, пятьдесят два года.
Согласен ли был Сергей Павлович с таким условием?
Да, он считал его вполне справедливым.
Не усматривал ли он в означенном постскриптуме уничижающее его человеческое достоинство недоверие к себе?
Ни в коем случае, ибо твердость, последовательность и целеустремленность до недавнего времени не были основополагающими свойствами его натуры.
Не опасался ли подвохов со стороны помолодевшей плоти?
Нет, ибо теперь его плоть освящена любовью, которую он никогда не осмелится оскорбить.
К приятным, нравственным и устремленным исключительно горе мечтаниям, каковым он невзначай предался, следовало прибавить теплый ветерок из приоткрытого окна, убаюкивающее покачивание мягкого сидения, гул попутных и встречных машин, что, взятое вкупе, с ласковой настойчивостью смеживало тяжелеющие веки. Затуманенным взором дремлющий Сергей Павлович иногда взглядывал окрест, видел трамваи, деревья, огромные угрюмые дома, медленно бредущий по тротуарам праздный народ, магазины, ларьки, бочки с квасом, недвижимо лежащего на газоне человека и еще одного, застывшего над ним немым вопросом, вставшую на задние лапы и роющуюся в урне собаку с обвисшей клочьями шерстью, грузную старуху в тапочках на отекших ногах, порывающуюся перейти улицу и в страхе отступающую после первого же шажка, и спешил закрыть глаза, чтобы зрелище топчущегося в прахе, безумного и жалкого мира не разрушило воцарившегося в нем покоя. Потом на какое-то время стемнело. «Тоннель, – догадался он. – Сейчас приедем». Он ощутил поворот, еще один, открыл глаза и увидел знакомый дом на курьих ножках.
– Пятнадцатый этаж, квартира сто тридцать семь, – буркнул водитель.
– Знаю, – сладко зевнул Сергей Павлович.
Несколькими минутами спустя, переступив порог, он с фальшивой бодростью осведомился у встретившей его колдуньи, мнимой сестры и фактической супруги митрополита Евгении Сидоровны:
– Ну, как наш больной?
Она красноречиво вздохнула. Из глубины квартиры, из той комнаты, где, как помнил Сергей Павлович, под Распятием темного металла покоилось тело страдающего Антонина, слышен был голос митрополита, чуть ли не со слезами говорившего кому-то: «Нет, нет! Да нет же!» Громовой хохот звучал ему в ответ. Сергей Павлович вздрогнул.
– Они вже оба… И дядечка ваш, и владыченька. Николай Иванович явились у девять ходин, воны почали трапезовать и налили себе по единой. Я как побачила, так, верите, доктор, у меня сэрдце упало. Николай Иванович чоловик разумный, меру блюдет и свой край знает. А Тоня… Феодосий Хригорьевич, вин же як с горки летит. А ему через три дня у Париж на важнейшее совещание, може, конгрэсс или симпозиум или чи шо, но наиважнейшее! Х-хосподи! Вам-то доподлинно известно – вин и сэрдцем страдает, и давлением, и доктора уже тут, у крэмлевской поликлинике, куда нас прикрепили, установили ему сахарну болезнь и катехорично заповедали пить горькую!
– Н-да, – глубокомысленно заметил на ее речи Сергей Павлович. – Пить ему в самом деле… А Николай Иванович зачем пришел?
– То нам неведомо… Може, перед Парижем доклад владыченьки согласовать, или, може, особливый поклон кому-то передать… Мы в это не вникаем.
Но какой-то поблекшей со дня их первой и последней встречи показалась ему Евгения Сидоровна, если можно назвать поблекшей пожилую женщину с лицом, оснащенным крючковатым носом, тонкими губами, маленьким, твердо выступающим вперед подбородком и шеей в глубоких морщинах, хотя отчасти и прикрытой тремя рядами крупных жемчужных бус. Он осведомился о ее здоровье.
– Слава Богу. Ни едина хвороба не липнет. Тьфу-тьфу.
Тогда – исключительно из вежливости, никакого камня за пазухой, святой истинный Крест! – он спросил о Славике, отце Вячеславе, говоруне и красавце. Евгения Сидоровна пожевала тонкими губами, словно припоминая, о ком идет речь.
– Ах, Славик! – с деланным равнодушием промолвила, наконец, она. – Вин на приходе. Владыченька его направил у сельскую местность, шобы вин там смирялся и вместе с «Отче наш» долбил правило, шо молчание – золото.
Появление Сергея Павловича в комнате, где за накрытым столом под всевидящими очами Распятого с одной стороны и строгими ликами икон – с другой сидели Антонин и Николай-Иуда, цветом своих лиц свидетельствуя о неравном количестве поглощенного ими виски, ибо Николай Иванович был всего лишь приятно-румян, тогда как архиерей уже полыхал багровым пламенем, а курносенькое его украшеньице напоминало стручок красного перца, двумя сотрапезниками и собутыльниками встречено было по-разному.
– Пожаловал, – жуя бутерброд с густым слоем черной икры, невнятно проговорил Николай Иванович. – Ну, вкусил от древа познания? Изгнан ты будешь из рая, докторишка херов, это точно. Ведь так написано, Антонин?
Антонин – в миру Феодосий Григорьевич – встретил доктора куда сердечней. Он встал из-за стола, приблизился к Сергею Павловичу и, возложив на плечи ему десницу и шуйцу, долго всматривался в его лицо голубенькими глазками с набежавшими на них слезами, как бы постепенно прозревая и признавая в госте того самого доктора, однажды уже явившего свое искусство и буквально возродившего сраженного проклятым недугом митрополита. Здесь, в этой самой комнате. Вот диван, тогда раскинутый и бывший одром для распростертого на нем архиерейского тела. Именно так.
Вдоволь насмотревшись на Сергея Павловича, воскликнул Антонин, что велию радость доставил ему кудесник-доктор своим приходом. Сей день, егоже сотвори Господь, возрадуемся и возвеселимся в онь! – припомнил и пропел он пасхальную стихиру и под пристальным взглядом тусклых серых глаз Николая-Иуды повлек Сергея Павловича к столу. Радостию друг друга обымем! И Антонин в самом деле приобнял доктора и троекратно облобызал его, щекоча седой бородой. Николай Иванович взирал неодобрительно. Вот рюмочка, вот тарелочка… Вилочка. А хде ножичек? Он крикнул – и ножичек как бы сам собой возник на скатерти, у правой руки Сергея Павловича, после чего колдунья Евгения Сидоровна удалилась так же неслышно, как и вошла, но в скорби еще более глубокой. Все на столе, руки свои, Христе Боже, благослови ястие и питие рабам Твоим, яко свят и человеколюбец. А-аминь! Антонин махнул полную, Николай Иванович отхлебнул, Сергей Павлович не прикоснулся. Тотчас со стороны еще не утратившего зоркость архиерея последовал вопрос, кто тут гнушается чистым, яко злато, ячменным зерном из доброй старой Шотландии? Со стороны же Николая-Иуды прозвучало язвительное замечание о будто бы данном доктором обете трезвости. Обет же принес нареченной супруге своей именем Анна, отчеством Александровна, по фамилии Камышина, проживающей в Теплом Стане, прихожанке церкви Архангела Гавриила, что в Телеграфном переулке, имеющей в духовных отцах священника Всеволода Накорякова, ему же усыновила и своего без пяти минут мужа… Отец Всеволод – це дюже добрый наставник и наикращий хомилетик. Николай Иванович расхохотался. Лучше не бывает! Озноб пробежал по спине Сергея Павловича.