Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
В два голоса старец и папа читали древнюю молитву, прощаясь с о. Петром и напутствуя его туда, где нет ни печали, ни слез, ни воздыханий, а жизнь вечная: «Господи, освободи душу Твоего раба, как Ты освободил Еноха и Илию от общей смерти века, как Ты освободил Ноя от потопа, как Ты освободил Иова от мучений, как освободил Исаака от жертвенного заколения рукою отца своего Авраама…»
Лежа в густой, непроглядной тьме, и внимая слабым голосам папы и старца, поддержать которого в горькую минуту вскрытия его гроба и предания всеобщему обозрению всечестных его останков однажды отправились втроем в Шатровскую обитель: о. Иоанн и Петр с Александром, два сына, третий же накануне исчез, не оставив о себе никакой вести… Боже! как давно это было! как пронзительно скрипели полозья саней, слепил снег, сверкая под ярким морозным солнцем, и как поднимались за сосновым бором купола и кресты Успенского собора, будто только что извлеченные из горнила холодного огня… и папа был жив, и брат Александр был рядом… где ты, брат милый? если жив, молись за меня; если же скрылся
Все зарекаемся – и все спим.
– Открой глаза! Открой, тебе говорят, поп еб…ий! – услышал он и, встряхнув головой, с усилием разомкнул веки.
Но где то подземелье чудесное, откуда открывается прямой путь в небесные луга? Где ниша с ее непроглядным мраком, в которой должен был отплыть он из этого мира в другой? Где напутствовавшие его в дальнюю дорогу дорогие люди: папа и преподобный Симеон? И провожавший его Пастырь Добрый с овечкой на раменах – где Он?
– Вот, товарищ старший лейтенант, – указывая на о. Петра, докладывал маленький злобный волчонок, – всякую минуту норовит, сволочь, поспать.
Старший лейтенант, мужик здоровый, пузатый, широкоплечий, со светлым русым чубчиком над белесыми глазами, неудержимо зевал.
– А-а-а-х… Раздирает, дьявол, ну сил моих нет, до того к Таньке под бок охота. Опять этот поп… Я Крюкову рапорт писал – враг Советской власти, его давно в расход пора… А у нашего начальничка кишка тонка самому решать. Да еще Москва тормозит. Вот, говорит, из Москвы приедут, и пусть…
– Приехали? – с жадным любопытством спросил у старшего лейтенанта младший.
Тот медленно кивнул.
– Приехали… Они еще потолковать с ним, – кивнул он на о. Петра, – желают… А чего гово-о-о-р-и-и-ть, – длинно зевнул он, – все переговорено. Ничего поп им не скажет. Я эту породу хорошо знаю.
Он тяжело, вперевалку шагнул к стулу, на котором сидел о. Петр, и равнодушно сказал:
– Встать.
Стараясь не опираться на правую ногу, о. Петр неловко и медленно поднялся и тут же, потеряв сознание, рухнул от короткого беспощадного удара в лицо. Над его распластавшимся на полу телом старший наставлял младшего:
– Ты ему сидеть особо не давай. Вон к стенке поставь и пусть стоит – привыкает… Утром уведешь в камеру. Да не к нему, не в тридцать вторую, чтоб он там спать завалился, а сюда, в пятую, для допросов. Там тебя сменят, а потом и эти… а-а-х-х-х… – он потянулся и зевнул, – из Москвы… они с ним будут работать. Пустое дело.
3
Нос мне сломал. Палач. Мерзавец. Сосуд скверны. Пес последний, беззащитного бить. В другие-то времена я бы тебе, нечисть, башку свернул.
Из носа лилась кровь, жгла обожженная папиросой щека, дергало лоб и правая нога горела лютым огнем. Худо мне, Господи.
Душа милая, в чем держишься?
Лучше бы конвойный на Соловках меня вместе с отцом дьяконом пристрелил.
Он долго поднимался на колени, затем, покачиваясь и опираясь руками об пол, стоял будто на четырех лапах, с горькой усмешкой глядя на себя со стороны и находя, что похож на старого, больного, да к тому же основательно покалеченного пса. Горло ему вдруг перехватило, и, давясь слезами, он беззвучно зарыдал – от боли, унижения, собственной немощи, от сухой безжалостной ясности собственной кончины: забьют как скотину и будто падаль бросят в наспех отрытую яму.
Раздавили они меня. Во времена оны, когда был он человек свободный, и, помнится, помимо свободы у него был еще и свой дом, от крыльца которого к калитке вела чудесная дорожка, им самим по бокам старательно выложенная камнями, Аннушкой же обсаженная левкоями, летними вечерами наполнявшими и палисадник, и дом сладостным благоуханием райского луга. И разве, идучи из дома в храм, не случалось ему задерживать шаг, чтобы не погубить крохотную жизнь перебегавшего ему путь муравья? Разве не вставал он как вкопанный, ожидая, пока пересечет дорожку неспешно ползущий жук с твердыми радужными надкрыльями? Разве не застывал он с нелепо поднятой ногой, слыша за спиной тихий Аннушкин смех, дабы, не приведи Господь, не опустить ее на розового дождевого червя, рискнувшего на опасное путешествие то ли в поисках лучшей участи, то ли повинуясь присущей всем извечной страсти открытия новых земель? Разве не ощущал при этом свое великое и трогательное единство со всякой тварью Божьей, ползущей, и пробегающей мимо, и порхающей у него над головой? Сестра моя птица, и брат – муравей. И разве не верил, что всякое творение создано Господом для прославления Его величия и потому само по себе бесценно? Бог печалится, когда нога человека намеренно втаптывает в прах безгрешного муравья. А по мне, сыну и пастырю Его, прольет ли Он слезу, видя, как меня топчут, гноят в заточении, истязают, чтобы затем убить? Забери меня скорей, Господи! Забери меня, и это будет милость Твоя ко мне, превосходящая милость моего рождения!
– Очухался… поп? – из-за начальственного стола спросил маленький младший лейтенант.
– Воды… – с трудом забравшись на стул, сквозь стиснутое горло выдавил о. Петр. – Пить… лицо умыть…
Он едва смог глотнуть из стакана. Затем ему надо было взять стакан другой, левой рукой, правой же достать платок, смочить и вытереть им лицо. Руки тряслись. Нос изнутри будто рвали острыми крючками, и каждое прикосновение к нему саднящей болью кусало сердце. Он опустил руки. Устал.
– Нос… мне… сломал? – чужим голосом спросил о. Петр.
– Сопли красные ты размазал, – брезгливо заметил волчонок. – Тут у начальника тряпка, стол вытирать… На, утрись.
И эту тряпку о. Петр смочил остатками воды и сначала приложил к глазам, а потом осторожно провел ею по лицу.
– Сойдет, – кивнул младший лейтенант. – Ты посиди малость… Отдышись. Не спи! А после к стене встанешь.
– Ты… парень… в уме? Я минуты не простою.
– Я тебе, поп, не парень, а гражданин начальник. Мне сказано, чтоб ты стоял, и ты встанешь!
– Да как?! – со стоном вымолвил о. Петр.
– Как х…й перед пиз…ой! – победно отчеканил младший лейтенант.
– У-у-у… – тихо провыл о. Петр.
Забери меня, Господи. Смилуйся надо мной. Ты еси Воскресение и Жизнь, но сам Ты рек ученикам Своим, что не воскреснет зерно, не павшее в землю и не истлевшее в ней. Ты видел меня, Господи, еще во утробе матери моей; не скрыты от Тебя были кости мои, когда я созидаем был втайне; и в книге Твоей записаны все дни, для меня назначенные, когда еще ни одного из них не прожил я. Теперь, Господи, мера моя наполнилась, дни подошли к краю ее. Душу мою от всяческих уз разреши, чтобы не томилась она в измученной плоти, и на путь вечный направь меня. Ради имени Твоего, Господи, оживи меня смертью; ради правды Твоей выведи из напасти душу мою. Аминь. Сейчас волчонок мне встать прикажет. Встану и уйду. В какую страну идти? Пойду сначала туда, где меня ждут не дождутся; к родным моим отправлюсь, дабы не оставить их в безвестности о моей судьбе. Ты, Аннушка моя, прощай, голубка! Любовью твоей жил, но теперь крепкой сетью держит она меня в этом мире и мешает вольному моему странствию. Отпусти! И ты, Пашенька, дитя молитв наших, солнечный мальчик, – и ты забирай свою любовь ко мне, как я тебе возвращаю мою и от тебя навсегда ухожу. Во-он туда пойду, за Покшу, за луга, в Сангарский монастырь. В келию о. Гурия загляну, проведаю, лежит ли в стене за тремя кирпичами переданное бумаге последнее слово Патриарха. И успокоюсь: пусть лежит. Еще не время. И дальше пойду бесприютным странником, вместе со всяким дыханием моим повторяя в сердце: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!» И увижу нищего, ютящегося у порога богатого дома, и признаю его, и поклонюсь ему, Божьему человеку. Иди, он мне шепнет, своим путем, а я здесь останусь, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду. Ты любил, с тоской промолвлю я, и тебя любили. Как мог ты в день свадьбы уйти с брачного ложа от милой невесты? Иди, путник, махнет мне нищий грязной рукой, не касайся моих ран… И дальше побреду и поздним вечером постучусь в ворота некоей христианской обители. Что ж? Не останется без ответа робкий мой стук. Выйдет привратник, человек лет шестидесяти, малого роста, широкоплечий и потому производящий впечатление квадратного, и голубенькими цепкими глазками сторожевой собаки примется долго и пристально рассматривать мои лохмотья и запачканные по самую щиколотку грязью босые ноги. Ступай прочь, бродяга, услышу я, наконец, от него. Нет у нас места таким, как ты! Но я раб Божий, в отчаянии кричу я ему, и я голоден и продрог! Он дверь затворяет. Засов в его мощных руках лязгает, и холодный этот звук бьет мне прямо в сердце. Некоторое время спустя я снова стучу. Он выглядывает и сулит угостить меня своей палкой. Но я раб Божий, я снова кричу. Ты вместе со мной Христа гонишь! Христос, с усмешкой отвечает он мне из-за двери, не стал бы якшаться с таким грязным бродягой. И в третий раз я стучу. Он выходит и, не говоря ни слова, пребольно бьет меня суковатой дубинкой. Хрустит под его ударом изможденная моя плоть. Ей-Богу, он мне сломал что-то – а! руку, которой я пытался заслониться. (Во святом крещении он получил, кстати, весьма достойное имя и прозывался братом Александром.) И я падаю, и горько плачу. Тупой болью охвачена моя рука от плеча до кончиков пальцев, нога мозжит, лоб дергает от некогда полученной раны, и кровь хлещет из носа – но мнится мне, что мука моей плоти лишь приближает меня к страданиям Христа, и оттого совершенная, чистая, светлая радость постепенно овладевает всем моим существом.