Там, на войне
Шрифт:
— Ведь если все наши бабы станут провожать нас на войну, — терпеливо начал повторять Сажин.
— Все не станут, — резонно ответил Иван.
Разговор сам собой разваливался, потому что Сажин тоже хорошо знал: не станут все наши бабы провожать своих мужиков на войну. Не станут. Для этого какая-то особая кость нужна и обычай.
На следующий день Даниил спросил Ивана вроде совсем безразлично:
— Ну как там? — и кивнул далеко в сторону.
— Да, кажись, ничего.
— Ты хоть с ней договорился?
— К вечеру просила на речку. Где мостки.
— Иди, — почти приказал
Командир отделения приказать приказал, а через некоторое время не утерпел и сам туда пошел.
У самых мостков сидела она и что-то шила. Сидела без пиджака, без платка, в той самой белой кофточке, что выбивалась у нее еще тогда из-под одежек. Иван в нательной рубахе удобно облокотился на ее заплечный мешок, пилотка съехала на глаза, и смотрел он куда-то далеко за реку, в степь.
Там, где был выход к реке, несколько лагерных старожилов, возрастом сильно постарше, затеяли на бережку солдатскую постирушку. Даниил устроился на траве поблизости от них.
Мария только раз глянула мельком в их сторону и продолжала шить.
— Ты, Ванюха, теперь сам себя соблюдай.
— Оно конешно. Есть такое требование воинское — подворотничок, например, должон высовываться на полтора-два миллиметра. Это по уставу. А я пришиваю его, как хомут правлю — вся нитка на энтот бок проскакивает.
Оба рассмеялись.
— А ты за краешек цепляй, за краешек, а пальцем выводи кромочку.
— Рубить или что ладить, так я против них, москвичей, — будь здоров! Топором доску тесал, они кругом стоят, глаза навыкате. Все «ох» да «ах»…
— Чегой-то ты расхвастался?
— К слову… Безработно больно уж мы здесь живем.
— Это, Ванюша, они отгул вам дают перед сражением. Женщины-беженки сказывают: лют и силен немец. Пред да прет и не притомится.
— Может, еще и притомится, — неожиданно зло сказал Иван.
— Ну, как же?! Как только ты на том фронте появисси, так он, зараза кислая, назад и покатится. Вон твой грозный командир сидит у мостков, прутиком помахивает — план изничтожения фашиста обмозговывает.
— Я, Марья, и без плана такую надежду имею. Еще чего хочу тебе сказать: Маруся, ты там с маманей полегче.
— Да я разве ее тереблю?
— Не-е, не то. Она старого закалу. Ей главное, чтобы люди чего не сказали да в пример всей деревне ставили.
— Командириста больно. Всё туда да сюда. Не привыкну никак.
— Это она верх боится потерять в дому, чует в тебе напор. Молода ты, здорова, собой хороша, и любовь у нас по взаимности. Ей каково?
Про любовь Мария вроде бы пропустила, да не пропустила и ответила:
— Не нужон мне ее верх. Пусть держит.
Иван глядел, глядел на реку и произнес загадочно:
— Я тебе кое-чего…
— Чегой-то? — приняла его игру Мария.
— Да так, — Иван запустил руку в карман, вытащил тряпичный сверточек, стал не спеша развязывать узелки. Она сжала губы, перестала шить и смотрела то на сверточек, то на Ивана. Он размотал тряпицу, развернул газетный кусок и торжественно приподнял флакон, с тех самых пор лежавший в его вещевом мешке. Он протянул его жене. Она приняла, понюхала возле пробочки, обрадовалась знакомому запаху и
— «Спар-та-ки-а-да», фабрика ТЭЖЭ, Москва!
Иван был доволен тем, что умудрился сохранить флакон и пронес его через серьезные испытания.
— Уважил, — произнесла она с благодарностью. — Спасибо.
— Раскупори. Не жалей, — великодушно предложил Иван.
— В дороге разлить можно, пусть так лежит, — завернула флакон в газетный обрывок, потом в тряпицу, а потом завязала Ивановыми узелками.
На следующий день кое-кто обратил внимание на то, что внешний вид Ивана Татьянникова претерпел заметные изменения: гимнастерка и ворот были подогнаны, обмотки не бахромились, и, главное, пилотка, хитро схваченная ниткой сзади, на голове не качалась. Да и весь он стал куда как стройнее…
… как заря, прекрасная… грозная, как полки со знамёнами?
Еще со школьных недавних лет в памяти засел треугольник: «Бугуруслан-Бугульма-Белебей» — Заволжье! Так вот, как раз в Бугульму и привезли молодых солдат, прямо из лагерей, на доучивание и формирование. Шел сентябрь — третий месяц войны.
Поселили в наскоро перестроенном бревенчатом здании бывшего клуба. Посреди большой комнаты мастерили трехъярусные сплошные нары. Тут Иван, сам по себе, без всякой команды, стал главным — размышлял вслух, объяснял тем, кто оказывался рядом, и делал дело. На глазах росла странная конструкция, словно предназначенная для того, чтобы надежно подпереть потолок — тут даже командиры слушались его, кивали, да и почти весь взвод трудился у него в подмастерьях. А плотником Иван действительно оказался отменным. Он даже запах древесины вдыхал по-особому, словно на нюх определял, куда эта или та доска годится, и пускал в дело.
Оставили только узкие проходы вдоль окон и длинной глухой стены. Нормальных досок было мало, Иван пустил их на верхнюю третью нару: «Энтим и так здесь несладко будет», — сказал он, имея в виду тех, кому предстояло поселиться под потолком, — а весь косой горбыль пошел настилом на второй и первый яруса. Клали покатостями кверху, чтобы сооружение крепче держалось и не качалось под напором целой роты. Каждому отделению старшина отмерил по два с половиной метра готовой лежанки (выходило двадцать пять сантиметров на брата). Толстяков, правда, не было, но широкие в плечах попадались, и помкомвзвода Николай Сажин с перехлестом по оптимизму заявил:
— Спать на боку научились, а тут зато крыша есть. Немец прет на Вязьму, так что не залежимся.
Худо было тем, кто получил свои сантиметры на третьем ярусе — бились с непривычки головами о потолок, да и дышать к утру становилось трудновато (зато доски были гладки, и не двадцать пять, а тридцать сантиметров на брата!).
А внизу горбыль! Командир отделения лег крайним— в ярус первый! А рядом выделил место Татьянникову. И теперь спали они вплотную. Шинели уже выдали всем — как-никак осень, — пола на ноги, один рукав под плечо, другой под бедро, вот и вся постельная принадлежность — перина!