Там, на войне
Шрифт:
— Ты чего надрываешься? — осадил ее Иван. — Смотри, какая горластая!.. Скажи толком, чего на базаре сидишь?.. Может, своего солдата ищешь? Или фатеру найти не можешь?
— Вали ты со своей фатерой, — она все еще плакала, только уселась поплотнее. — Солдата!.. Где его теперь найдешь?.. Тожа небось паскудничает… Видали таких!
Парни пошушукались, и один из них сказал:
— Ладно, армия, будем считать — квиты.
— Будем, — согласился Иван.
— Эта тебя балызнула, а другая убьет на фиг. До фронта не доберешься, — шмыгнул носом длинный. — Пошли, ребята.
Иван задрал голову, передохнул. Облаков как не бывало. Звездный купол опустился так низко, что казалось, вот-вот упрется в пожарную каланчу.
По
— Я, значит, туда, — понуро произнес Татьянников махнул рукой, мол, «семь бед — один ответ», и пошел не к казарме, а прямо в противоположную сторону. Он глубоко запустил руки в карманы, ссутулился и потопал, выбрав крайний ряд базара, чтобы не встретиться с надвигающимся патрулем, А командир отделения выдохнул все, что задержалось в легких, и кинулся обратным путем к казарме. Уж лучше принимать наказание в своей части, чем в комендатуре.
Трудно будет объяснить происшествие, и наказание придется понести отменное. За такое как захотят, так и накажут. Теперь оставалась одна надежда — на отходчивого помкомвзвода Сажина.
Иван тем временем пересек базарную площадь и трусцой побежал по улице к дому, где остановилась Мария. В дом стучаться не стал, тихо вошел в палисадник, осторожно подобрался к окошку, заглянул. Сквозь щелку между занавесками было видно, как при свете коптилки хозяйка укладывалась на покой — в закутке на широкой деревянной кровати спали дети, а на лавке возле печи устроилась Мария. Ее вещички были аккуратно сложены на скамье впереди подушки. Недопитая бутылка так и осталась на столе. Хозяйка дунула и загасила коптилку.
Надо было возвращаться в часть — принимать сполна за все.
Еще там, под Оренбургом, в яме на голых нарах, в пасмурную ночь с 13 на 14 сентября одна тысяча девятьсот сорок первого года командиру отделения Даниилу Лозовому приснился сон.
Он на вышке. Кто-то, только нельзя понять, кто, настойчиво требует от него, чтобы он немедленно спустился с вышки, потому что вот-вот должен произойти взрыв катастрофической силы!.. Так вот — сторожевая вышка без лестниц, непомерно высокая, намного выше макушек самых высоких деревьев, без крыши, без перил ограждения. Грубо сколоченная из сосновых стволов — у запорожцев такие были для сигнальных костров, которые зажигали в минуты крайней опасности… А кругом ни души… С вышки видны необозримые пространства. Четкость всего, что видится, неправдоподобная — каждая трещина, морщина — до пор, до прожилок! И он знает, что эти пространства действительно нельзя измерить, так они велики. Обращенное к нему высокое требование становится все более и более настойчивым: «Слезь! Слезь! Слезь!» Повторяется с набатной неукротимостью. Он не отвечает этому зову и продолжает сидеть на охапке сухой травы. Смотрит, просматривает все до самой линии горизонта. Открытое степное пространство — чистой степью это пространство назвать нельзя, потому что оно все покрыто буйной примятой и перепутанной жесткой растительностью, почти в человеческий рост… Его торопят, предупреждают. Настаивают! Пугают. Мысль пульсирует, льется, он не может понять, почему не слезает с этой вышки?! Почему не слушает настойчивого доброго совета?.. Лестницы нет, но он мог бы спуститься по опорам и редким шатким перекладинам. Вид заросшей равнины становится все мрачней. Небо давит. Но в тот миг, когда он уже поверил в неизбежность взрыва, в его всеразрушающую силу, в гибель всего живого и сущего, — вот тут явилась, в покое и ясности, четкая мысль: «ПОКА ТЫ БУДЕШЬ СИДЕТЬ НА ЭТОЙ СТОРОЖЕВОЙ ВЫШКЕ, ВЗРЫВ ПРОИЗОЙТИ НЕ СМОЖЕТ! НО ЕСЛИ ТОЛЬКО ТЫ СПУСТИШЬСЯ, КОСНЕШЬСЯ ЗЕМЛИ НОГОЙ, — ОН СВЕРШИТСЯ. Не зря они так настойчиво просят тебя, уговаривают, требуют…» Собственной заботы, заботы о себе, не было — это он знал, забота была всечеловеческая. Страха тоже не было. Выходило, что он должен оставаться на этой вышке ВЕЧНО. Всегда.
И он остался…
Так он и проснулся в предрассветных сумерках. Поясница и левый бок вымокли — моросил дождь.
Ночное происшествие пересказывалось на десятки ладов. В полку появилось несколько версий. Да еще из переполошенного города поступали живописные подробности: сначала будто группа приезжих прямо на базарной площади изнасиловала женщину, и то ли при ней был ребенок, то ли она была на сносях, говорили о применении огнестрельного оружия, а кое-кто утверждал, что оружие было холодным; потом какая-то здоровенная бабища на том же базаре сама чуть не изнасиловала смирного парня; в городе все больше говорили о поножовщине, ссылаясь на очевидцев, и подсчитывали жертвы.
На гауптвахту их посадили вместе, с той только разницей, что Лозовому командир батальона сгоряча размотал всю катушку — десять суток ареста за несвоевременное принятие мер, ослабление дисциплины в отделении и омрачение праздника дня принятия присяги. А Ивану командир роты дал всего пять суток.
— Армейская справедливость всегда торжествует, но с какими-то вывихами, — заметил Даниил.
А Иван ему ответил:
— Не боись, я и сам боюсь! — дабы подбодрить своего командира отделения, который влип-то не по своей провинности, он даже хихикнул от неловкости.
Сажин улыбнулся:
— Как-никак первый серьезный проступок в нашем взводе! Ты, Лозовой, хоть и москвич, а лопухнулся — позволил курянину втащить себя в такое кровавое побоище. Мы бы такой бестолковщины себе не позволили. Ни-ни.
Ивану и Даниилу уже была оказана медицинская помощь, и марлевые наклейки на лицах были тому свидетельствами. Возле санчасти Николай Сажин напутствовал своих подчиненных перед тем, как передать их часовому:
— Ну как, воинство? Получили боевое крещение?.. Одолели противника?! Заступились за ослабленный пол? — каждое слово он произносил подчеркнуто окая и не торопился. — А позиция та, в виде гауптвахты, оборудована для вас рядом с дровяным складом. Так что снимаем ремни, выкладываем по уставу содержимое карманов… Ладно, шнурки в ботинках пусть остаются, и желаю трудового подвига. Можно шагом марш.
— Товарищ помкомвзода, — проговорил Иван. — Разрешите обратиться?
— Ну-ну? — Тут Сажин все-таки управился со своей сверкающей улыбкой.
— Ежели моя тут спросит…
— Не говорить, что ли?
— Да нет, вы ей скажите, где я есть.
— Пожалуйста, — легко согласился Сажин и в сердцах упрекнул: — Говорил ведь, отправь домой!
— Отправлял и гудок давал — не отправляется, — Иван глянул на своего командира отделения, который был изрядно разукрашен наклейками, фонарем под глазом и припухшей губой.
Так и пошли. Уже под конвоем.
Иван пилил-пилил, как с гуся вода, а у командира отделения поначалу все шло хорошо (это на полбревна), а там стал он правую руку на левую менять, а там наоборот, потом пробовал темп ускорить — не помогало. Стал двумя руками тянуть, но и тут стальное полотно бастовало, звенело и даже издевательски гнулось. Он даже подумал, что плечо у него с каким-то дефектом — отнимается рука, хоть отвинти да выброси.
— Да не убивайтесь, — успокаивал его Иван, — и материться тоже не надо. Работа этого не уважает.
— Что я, не пилил никогда?! — еще больше сердился Даниил. — Бревна здесь какие-то уродские. Пилу нам тоже подсунули!.. — При этом он и вправду выражался с некоторым избытком.
— Бревно как бревно. Сыровато малость. А пила в норме. Тут пересилить себя надо. Разве справной работой человека наказать можно?.. Чудаки. — А потом осторожно и хитро подсказал: — На себя ее тащите, на себя!.. А от себя ее не отпихивайте… Не надо ее отпихивать от себя. Да не теребите вы ее. Отдохните… — При этом Иван умудрился один двуручной пилой бревно пополам разрезать.