Там, при реках Вавилона
Шрифт:
– ... ! Задохнуться можно!
Митя добрался вслед за ним до двери, вошел в комнату. На обуглившемся диване сидел большой плюшевый медведь, целенький, не тронутый огнем. На середине комнаты валялся тлеющий матрас, он и дымил. Повсюду куски, обломки, обрывки - только что казненные вещи. Другие комнаты, куда ушел весь дым, словно замурованы - белая клубящаяся поверхность.
– Эй, есть кто-нибудь?!
– крикнул Лапин.
Все вздрогнули. Не от неожиданности, а оттого, что именно Лапин крикнул. Не пристало ему кричать в подожженном доме: эй, есть кто-нибудь?! Все равно что сидящий на диване плюшевый медведь
– Спускайтесь!
– позвал снизу Кочеулов.
На лестнице, высвеченной теперь луной, они разглядели то, что загромождало проход. В пестром ковре лежал телевизор. В кинескопе зияла дыра.
Они уже понимали язык разрушения, вещи сами рассказывали: было вот что... Выносили, торопились. На крутой лестнице кто-то не удержал свой край на должной высоте, телевизор упал, разбился. Тут же и бросили.
"Так вон оно что!
– Митю словно током ударило.
– Они просто грабят?!"
И вроде бы лежало все на поверхности, можно и догадаться. Спокойно, не вздрагивая. А вот ведь! Наткнулся на неудачно разбитый телевизор - след мародера - и вскрикнул по-детски:
– Они просто грабят?!
– А то!
– отозвался Земляной.
– Выгодное дельце - эти самые погромы.
Все заняло свои места, стало прозрачным. Шестеренки с прозрачным корпусом: тик-так, вот как все устроено, тик-так, вот так. Он выходил из задымленного дома с приступом брезгливости, не трогая перила и внимательно глядя под ноги: не наступить бы на что-нибудь неприятное. "А как же мы-то сами? Чья была та жратва?" - и тут же спешил себя успокоить, уверяя, что такая уйма дефицитной жратвы не может быть чьей-то. Государственная, чья еще!
Промелькнул в памяти, как перевернутая неинтересная страница, как неуклюжий и уже необидный обман, вчерашний агитатор, слушать которого их согнали в актовый зал с алыми креслами... Тот самый человек в кожаном плаще, на ночной трассе посланный Стодеревским в нехорошем направлении, вошел в трибуну, как к себе домой. Разложил руки по ее позолоченным резным краям. Туго затянутый плащ придавал его фигуре что-то муравьиное. Шляпа на этот раз отсутствовала, являя аудитории ровный, блестящий от геля, пробор. Ниточки усов довершали образ. (Если б еще маузер на бедро и пулеметную ленту через грудь.) Название липло к нему само собой: агитатор. Кажется, все в зале увидели это.
– Вся власть Советам!
– крикнул с галерки Измайлов из первого взвода, хулиган по призванию.
Агитатор заговорил, как и положено, восклицательными знаками. Голос звенел, рокотал - видимо, целился в душу, но бил совсем в молоко. Понять его было невозможно: русским языком агитатор не владел. Путал слова, комкал незаконченные, выскользнувшие из-под контроля предложения - но говорил, говорил, говорил, говорил. Высыпал слова кучей: разбирайте сами. Зал притих, завороженный абракадаброй. Из звонких патетических куч выделялись два членораздельных кусочка:
"Родина - наша мать" и "Как отдать мать?". Когда он повторил это в десятый раз, зал заскучал.
– Товарищч, как нам реорганизовать Рабкрин?!
– крикнул Измайлов.
(В армию он загремел со второго курса юридического. Знает, что такое антимония и когда был военный коммунизм.)
Аудитория гудела, как улей, кто-то играл в "секу" добытой по случаю колодой. Так что вбежал Трясогузка и зашикал на них, как на старшеклассников в тюзе.
...Спустившись по лестнице, они прошли через двор по бетонным квадратикам дорожки и вышли на улицу. Взводный стоял у железной двери дома напротив и жал звонок. Дверь отворилась, выглянула женщина лет пятидесяти в платке с блестками. Внимательно посмотрела в лицо Кочеулову и снова исчезла. Она скоро вернулась, вышла и встала у стены своего дома, сцепив пальцы на животе. Рассмотрев БТР, сказала сухим утомленным голосом:
– А вы на этом?
Кочеулов вслед за ее взглядом оглянулся на "коробочку".
– Да. Бабушка ведь одна, вы сказали?
– Да, но...
И, словно устав от разговора, замолкла. Выглядела она, как человек, у которого болит зуб. Все прояснилось, когда в проеме двери появилась бабушка, невозможно толстая, с трудом передвигающая самое себя. На ней был тонкий домашний халат. Обручальное кольцо врезалось в мякоть пальца. Протиснулась в два приема и встала на ступеньке. Скользнув загнанным взглядом по БТРу, оглянулась на соседку, снова посмотрела на БТР и вяло запричитала.
– Вот, сюда пожалуйста...
– Взводный тронул ее за обвислый локоть, указывая на открытый боковой люк.
Увидев этот люк, старушка заплакала - так же вяло, еле слышно, скорее, захныкала. Она шагнула вперед, но вдруг остановилась. Будто вспомнив главное, подняла красные глаза на свой дом. Из разбитых окон в яркое лунное небо поднимались столбы дыма. Не прерывая монотонного хныканья, она обернулась, показала рукой: смотри, что сделали. Ее соседка молчала, неподвижно стоя у стены.
Толстушка долго топталась у "коробочки", примерялась, не зная, как подступиться. Наконец подняла ногу на ступеньку.
– Вы головой вперед, - учил ее Кочеулов.
– Туда ногу, потом голову, а я вас подсажу.
Она послушно сунула в люк голову, потом руку. Прошло некоторое время. Тапок слетел с поставленной на подножку ноги. БТР качался... Она попробовала присесть, одновременно отталкиваясь оставшейся снаружи рукой от брони, чтобы уже вылезти обратно... Стало очевидно, что бабушка застряла. Солдаты, давясь от смеха, отбегали подальше, прятались за "коробочку". У Кочеулова подергивались губы, но из последних сил он удерживал серьезное выражение лица.
– Попробуйте еще назад... Мы вам "уазик" пришлем...
И вдруг у военных за спинами зарыдала пожилая азербайджанка. Они рыдали вдвоем: одна, прячась в ладони, в платок, в провал двери, другая - в темной железной ловушке.
Погром - зрелище неприличное. После первого Митя маялся долго. Сморщится ни с того ни с сего, губу закусит... вспоминает. Душу то и дело подташнивало, и нечем было ее отвлечь: во всем она отыскивала метастазы мерзости. Шеки был прошит ими вдоль и поперек. Они сплетались под чистенькой мостовой в густые крепкие сети. Прятались за ванильные стены пекарни. Росли из горшка герани, в погожее утро выставленного хозяйкой на подоконник. Теперь-то Митя знал, теперь видел, как сквозь каждый, самый солнечный, полный синего неба и шумных воробьев день тянулась под чью-то крышу дикая, кричащая, страшная ночь.