Тамара Бендавид
Шрифт:
Но вот прошло уже около двух месяцев. Сентябрь стоял на исходе, а между тем, о Каржоле, после его телеграммы, — ни слуху, ни духу! Опять словно в воду канул. Чем дальше шло время, тем сильнее становилось скрытое беспокойство Тамары пред неизвестностью о своем будущем. Маленькая искорка чего-то, вроде веры в Каржоля, вспыхнувшая было в ее душе после его отклика из Москвы, опять понемногу угасла в ней под наплывом сомнений, недоверия и даже злобы на этого человека, так бесцеремонно играющего ее судьбою. Да черт с ним, наконец! Что она за дура такая, чтобы вечно убаюкиваться его сладкими словами и обещаниями и покорно ждать редких проявлений его внимания, когда-то еще будет ему угодно оказать ей такую благосклонность!.. Да, права была сестра Степанида, когда советовала «плюнуть» на него и не думать больше об этом браке, в котором, как видно, ничего путного не будет… Вот и опять пропал, опять упорно молчит, не пишет… Уже не опять ли какие-нибудь зимницкие интенданты да Мариуцы причиной тому? — Ведь недаром же писали тогда в газетах. — А она жди, как покорная овечка, пока соблаговолят о ней вспомнить! Нет, кончено! Пора взяться за ум, пора самой самостоятельно подумать и позаботиться о своей судьбе. Изо всей этой канители, очевидно, ничего не выйдет. И позаботиться надо теперь же, не теряя ни одного дня, потому что в общине получено
Но как и куда уйти? — вот вопрос. К кому обратиться за советом и содействием.
Прежде всего ей вспомнилась высокая восприемница ее от купели. К ней разве? — Чего же ближе, казалось бы, и тем более, что она так добра и встретит свою крестницу, конечно, благосклонным образом. Но тут взяло Тамару некоторое раздумье. Великая княгиня и без того уже сделала для нее все, что было в ее возможности: помогла ей средствами, одела, обула ее, устроила ей обеспеченную жизнь в общине. С чем же придет Тамара к ней теперь, с какой просьбой, и что скажет на самый естественный вопрос: почему вы не хотите оставаться в общине? Разве там так нехорошо? — Ну, и что ж отвечать на это? — Да, нехорошо, мол, потому что там завелись партии, дрязги, сплетни, интриги, отравляющие все существование, то есть, другими словами, нажаловаться ей на общину, на старшую сестру, на добрую старушку-начальницу. Да разве это благовидно! И разве ее высокая покровительница не вправе будет посмотреть на нее самое как на первую интриганку и каверзницу, которая поторопилась забежать к ней ранее приезда прочих? А если скрыть настоящую причину своего нежелания оставаться в общине, то чем же тогда объяснить его? Неспособностью к делу? — Об этом и заикнуться странно было бы после такого опыта в течение целой войны. Желанием перемены места и деятельности, желанием большей свободы и самостоятельности? — Но ведь тогда великая княгиня, конечно, взглянет на это как на вздорный каприз, не более, и будет совершенно права со своей точки зрения, потому что если живут в подобном положении другие сестры — и сколько еще! — живут и не жалуются на свою участь, а делают добросовестно свое скромное дело, то чего же ей-то еще нужно!? Что она за феникс такой?! — Живи, как другие, благо тебя устроили, дали приют и кусок хлеба, и возможность честно работать, — чего ж еще больше?.. И в самом деле, с какой стати и с какого права пойдет она обременять свою высокую восприемницу лишними заботами о себе, когда у той и без нее довольно дела? Не слишком ли это будет притязательно и даже дерзко с ее стороны? — Нет, и так и сяк, это дело не подходящее. Надо искать другого пути. К кому же? К отцу Александру, который крестил и наставлял ее в вере? — О, да, с его стороны она несомненно встретит полное к себе сочувствие, он сумеет раскрыть-всю ее душу, вызвать ее на полную откровенность, и у него наверное найдется для нее живое, теплое слово утешения и христианской любви; все это так; но он — что же может он сделать для нее, кроме как только посоветовать смирить себя и оставаться в общине! А в общине она уже ни за что не останется, — нет, самолюбие и гордость ее в этом случае сильнее. И если бы даже отцу Александру и удалось уговорить ее, то это будет лишь на время: жизнь возьмет-таки рано или поздно свое! И что же тогда? — Интриги и мелкие дрязги пойдут своим чередом, а самолюбие и гордость ее возопиют снова и, кроме новых пут и новых нравственных мучений для нее впоследствии, из этого ничего не выйдет. Нет, оставаться в общине нельзя, это уже решено, — и надо, стало быть, искать исхода самостоятельно. У нее остается еще около сорока рублей из выданного ей в Сан-Стефано пособия; с этими деньгами можно, пожалуй, перебраться, хоть на первое время, на частную квартиру, нанять себе за дешевую цену маленькую комнатку со столом в каком-нибудь скромном семействе, на Выборгской или на Петербургской, и публиковаться в газетах. Ведь у нее есть диплом об окончании курса в гимназии первою ученицей, с золотою медалью, — неужели с таким веским дипломом не найдется для нее где-нибудь места домашней учительницы, гувернантки? Она может, наконец, быть приходящею и давать уроки в разных домах, по часам, или заняться перепиской, корректурой, переводами, — ведь она так хорошо знает языки, — стоит только обратиться в редакции, в типографии, в конторы, в банки, в комиссионерства, — не там, так тут наверное найдется что-нибудь подходящее.
Почти в таком же положении, как Тамара, временно пребывала с нею в общинном доме и другая доброволица, Любушка Кучаева, поступившая в «Красный Крест» на время войны и работавшая вместе с Тамарой в сан-стефанском госпитале. Она возвратилась в Петербург тоже «на поправку», вследствие перенесенной болезни, но приехала несколько позднее Тамары и была помещена пока, до приискании себе места, в одной с нею комнате.
Кучаева не принадлежала к «партии», и потому отношения между обеими сожительницами были добрые, товарищеские. Общность нынешнего своего неопределенною положения поневоле сделала их откровенными между собою и заставила сочувствовать друг дружке и делиться предположениями и планами насчет устройства собственной жизни. Скромные планы эти не выходили из тесного круга забот о том, как бы и ще бы получить подходящее место, которое давало бы маленький кусочек хлеба. Кучаева была вообще гораздо практичнее Тамары, в некотором роде «кулак-девка», несравненно больше ее потерлась в жизни, вкусив от древа познания добра и зла и, как прирожденная петербуржанка из сословия разночинцев, хорошо знала условия здешней жизни и общее положение «мыслящего пролетариата». Кроме того, она сумела сохранить еще от времен своих «медицинских курсов» кое-какие отношения и связи в круге профессоров и дам-патронесс из разряда свободомыслящих.
В конце сентября, вернувшись однажды вечером из «города» и едва успев войти в комнату, Любушка радостно объявила Тамаре
— Ну, милочка, поздравьте меня — местом раздобылась!
— Да? — приятно удивилась та. — Поздравляю!.. Где же и какое место?
— В Бабьегонском земстве; еду фельдшерицей в уезд… Триста в год жалованья и казенное помещение при больнице. Отлично!
— Ну, слава Богу! Душевно рада за вас! — горячо пожала ей руку Тамара.
— Мерсишки!.. Если хотите, я и вам могу устроить? — весело предложила Любушка.
— Да что вы говорите?! — с недоверчивым, но радостным удивлением отозвалась Тамара.
— Ей-Богу!.. Да что же? Ведь, главное, себе-то самой уже обработала, а теперь и для других, значит, можно. Отчего не помочь хорошей товарке!.. Желаете?
— Еще бы!.. Но ведь вот беда только, — я не держала экзамен на фельдшерицу, а без диплома не возьмут, пожалуй?
— Да я и не приглашаю вас непременно в фельдшерицы, — им нужны и сельские учительницы, а это вы ведь можете.
— Это-то могу; но расскажите, голубушка, толком: как и в чем дело?
И Любушка «толком» рассказала ей, что еще в те годы, как училась на медицинских курсах, ее облюбовала и стала принимать в ней особенное участие некая дама-филантропка, Агрипина (по просту Аграфена) Петровна Миропольцева, которая в то время почему-то особенно специализировала себя по части курсов и курсисток. У этой Агрипины очень большой и крайне разнообразный круг знакомства, который она при случае, и эксплуатирует в пользу «учащейся и нуждающейся молодежи». Любушка, по старой памяти, объявилась к ней еще в один из первых же дней по прибытии своем в Петербург, — прямо с заявлением, что очень-де нуждается в месте, и та обещала ей раздобыть что-нибудь подходящее. А теперь вот приехали в Петербург Бабьегонский предводитель и председатель земской уездной управы, тоже знакомые Агрипины, и Агрипина сейчас же воспользовалась ими, чтоб устроить Любушку, — ну, и устроила. А Любушка, видя, что дело ее уже слажено, закинула Агрипине доброе словцо и за свою приятельницу Тамару, — нельзя ли, мол, заодно уже и для нее что-нибудь у этих господ наладить? — Агрипина порасспросила у нее, кто и что такое Тамара, при чем Любушка, конечно, дала о ней наилучший отзыв, — и та обещала похлопотать, но выразила желание наперед лично познакомиться с Тамарой. — Так вот если желаете, — предложила в заключение Любушка, — отправимтесь вместе хоть завтра же, я вас представлю.
Выслушав все это, обрадованная Тамара не знала, как благодарить свою сожительницу и, конечно, ухватилась за ее предложение. Если бы только это удалось, то лучшего исхода, казалось ей, желать пока невозможно.
На другой же день, к трем часам пополудни, обе они поехали к г-же Миропольцевой.
XXXVII. СВОБОДОМЫСЛЯЩАЯ ФИЛАНТРОПКА
Роскошная квартира в солидном казенном доме. Внизу — представительный швейцар в официальной ливрее «ведомства»; в прихожей — пара серьезных, прилично выбритых, форменных курьеров с медалями на шее. Приемная в строго выдержанном официальном стиле, с солидною меблировкой на счет казны — как и вся квартира, впрочем, — и с надлежащими портретами в массивных золоченых рамах. Из каждого угла так и веет нагоняющею холод министерскою атмосферой. Все это невольно нагнало холод и на Тамару, возбудив в ее душе незнакомое ей доселе жуткое чувство не то страха какого-то, не то сконфужейности пред чем-то совершенно ей неизвестным. Под подавляющим впечатлением всей этой обстановки и по естественной аналогии с нею, — эта самая дама-патронесса вообразилась Тамаре особою неприступною, гордо величественною, которая непременно должна обдавать холодом своего величия каждого приходящего к ней, и потому девушка уже заранее испытывала некоторый страх перед нею и опасение как за самое себя, так и за предстоящую аудиенцию: каково-то сойдет эта аудиенция и понравится ли сама она столь важной даме, уже наверное «аристократке», каких она еще и не видывала. Но холод ощущений от всей этой внушительно импонирующей обстановки несколько смягчался для нее звуками рояля, доносившимися в приемную откуда-то из внутренних комнат. Звуки эти все же вносили сюда отголосок как будто иной, более живой и теплой жизни. Тамара обратилась было к ливрейному «министерского вида» лакею, с просьбой доложить о них генеральше. Но тот, очевидно, давно уже привыкнув к подобным посетительницам, не счел даже нужным утруждать себя лишним хождением к барыне.
— Пожалуйте, барышни, просто! К ним и без доклада можно, — пригласил он их с фамильярно благодушною ухмылкой и открыл дверь.
Любушка Кучаева, с уверенным видом освоенного в доме и привычного человека, бойко повела Тамару через несколько комнат прямо в кабинет хозяйки.
— Очень рада познакомиться! — встав из-за рояля, преувеличенно ласково и с деланною простотою протянула эта последняя обе руки навстречу Тамаре. — Э, да какая вы хорошенькая! — воскликнула она вдруг, весело вглядываясь в черты лица девушки.
Та невольно смутилась от неожиданности такого приветствия.
— Право! — подтвердила, как бы ободряя ее филантропка. Здравствуйте, Кучаева, садитесь. Хотите чаю?
И не дожидая ответа, она нажала пуговку электрического звонка и приказала вошедшему человеку подать чайный прибор и печенья.
Это была очень эффектная особа лет сорока, с припудренными волосами и лицом, сохранившая еще свою красоту и эластичность форм, очень живая, бойкая и одетая хотя и по-домашнему, но с чисто парижским шиком. Впрочем, наружность ее и манера держать себя напоминали скорее кокетку «dе la haute volec», чем петербургскую «сановницу».
Кабинет ее тоже представлял смесь кокеточного изящества и роскоши с претензией на интеллегентную деловитость. Множество разных «bijouteries» и «pеtits riens», иногда и с немножко скабрезным оттенком, прелестно уютные, укрытые уголки, располагающие к грешным помыслам и сладострастной неге, а с другой стороны — чисто департаментские папки и картонные ящики, с наклеенными на них крупно печатными надписями, вроде «по переплетной артели», «по дешевым столовым и ночлежным приютам», «по обществу покровительства женскому труду» и т. п. На изящных книжных полках и кое-где по столам — весь перец современной французской порнографии вперемежку с новейшим соком российской либеральной и радикальной эрудиции — по большей части, с надписями от авторов. Тут красовались, как бы небрежно и невзначай, но не без тщеславного умысла, положенные на вид книжки и брошюры, с бьющими в нос заглавиями, как например «Экономическое худосочие» г. Щелкунова, с надписью «Хорошему человеку, А.П. Миропольцевой, от автора»; «По чужим альковам», роман Сержа Недопрыгина, с надписью «От автора-поклонника»; «Социология в связи с биологией и психологией и ее методические особенности» профессора Глагольцева, и то же с надписью «Единомышленнице»; «Порабощение русской женщины», и опять-таки с какою-то авторскою надписью; «Успехи женской самостоятельности», «Руководство к упражнениям на трупе», «Оплодотворение и дробление животного яйца по современному состоянию науки», «Проституция от древнейших и до новейших времен» и т. п., и все с надписями более или менее комплиментного и лестного свойства. В сюжетах картин, висевших по стенам, тоже выражалась двойственность направления и симпатий хозяйки дома: с одной стороны, Леда, сладострастно замирающая под крыльями лебедя, и раздетая восточная одалиска в гареме, с другой — как верх торжества российского «художественного» реализма, — Христос в образе жидовина-заговорщика, «Отравившаяся курсистка» и паршиво-плюгавый мужичонка, казнящий что-то на ногте.