Тамбовский Робин Гуд
Шрифт:
– Михалыч, будь мудрее, – снова спокойно запыхтел боровок. – Ты веришь, что простой бетонщик прошел всю твою охрану? Если веришь, гони охрану. Он тамбовский, – как-то значительно поднял пухлый палец боровок.
Михалыч опустился в свое кресло, глядя на боровка, и буркнул:
– Ты думаешь?..
– Все может быть. Я сейчас позвоню. – Боровок полез в карман за мобильником.
– Зачем ему надо? – прошепелявил разбитой губой Михалыч.
– Кто знает… А может, от Семьи идет…
– В подвал! – рявкнул Михалыч своим охранникам, увидев, что они слушают,
В подвале меня привязали к деревянному креслу. Когда привязывали, орел с подбитым глазом все ныл, приговаривал со злобным наслаждением:
– Сейчас я тебя резать буду! По кусочкам, по кусочкам, на шашлык!
Привязали, и он врезал мне под дых. Я чуть сознание не потерял. Тело и без того сплошная боль, на одной воле держался. Еле отдышался… Понимаешь, убивают, а разум все не хочет верить, что конец пришел. Видно, человек, приговоренный к повешению, даже тогда, когда у него веревка на шее, через миг скамейку из-под ног выбьют, все верит, что он не умрет, что вот-вот спасенье придет: палач передумает, судьи решенье отменят.
– Это для разминки! – предупредил орел с подбитым глазом. – Ох, и натешусь я сейчас!
Глаза у него так и светятся радостью, предвкушением. Изверг! Но больше не бил, садист поганый. От жуткой боли, я ничего не чувствовал. Но говорят, что лучше боль физическую терпеть, чем душевную. Помню, мысль металась в голове, работала, подыхать не хотелось. Вижу, только двое со мной осталось: орел с подбитым глазом и амбал, который с начальничком на стройку приезжал. Исподтишка оглядываю подвал: нельзя ли выбраться? Вялым, беспомощным прикидываюсь. Слышу, заверещал мобильник у амбала. Он его слушает и обращается ко мне:
– Ты из Тамбова или из района?
– Из Уваровского района, – отвечаю.
Он сказал это в трубку и ждет, слушает, потом снова спрашивает:
– Из какой деревни?
– Из Масловки…
Он повторил в трубку, подождал и ко мне:
– Фамилия как?
– Протасов.
Больше ничего не спросил, послушал, выключил мобильник и сунул в карман.
– Чего там? – нетерпеливо спросил орел с подбитым глазом. Он дрожал от предвкушения потехи над беззащитным человеком, над своим обидчиком.
– Ждать и не трогать, – хмуро бросил амбал.
– Чего ждать, чего ждать! – занервничал орел.
– Не дергайся, – остановил его амбал. – У меня, может, сильнее твоего руки чешутся… Велено ждать, будем ждать. Успеем! Не сбежит! Михалыч, не отпустит!
8
Ждали с полчаса, может, чуть больше. Они с меня глаз не спускали. Чуть шевельнусь, как псы напрягаются, в стойку встают. Слышим, дверь открылась. Шаги. Спускаются двое. Сам Михалыч входит, за ним – худощавый, жилистый, седой мужик. Волосы на голове сплошь белые, одет хорошо: костюм, галстук, но очень странный на вид. Я потом его разглядел, а сразу не понял, почему от него тревогой, чуть ли не ужасом веет. Левая половина лица у него, как мертвая, неподвижная, кажется, левый глаз не моргает совсем. И большой след от шрама. Смотришь слева на него – не по себе становится, смотришь справа, нормальный мужик, бизнесмен или менеджер крупный. Но вначале он ко мне все левой стороной держался. Вошел, глянул на меня своим жутким глазом и говорит амбалу:
– Развяжи.
– Он бешеный! – не тронулся с места амбал.
– Хотел бы я глянуть на тебя, если бы ты два месяца бетон таскал, а тебе бы ни копейки не заплатили, – спокойно и негромко проговорил седой. – Не от хорошей жизни он на стройку приехал. Развяжи.
Амбал стал развязывать меня, а я думаю, сейчас развяжет, ох и врежу я орлу, другой глаз выбью, пусть убивают потом. Орел как чувствует, держится подальше от кресла. Только освободили меня, я вскочил и к орлу, а седой каким-то образом, я и заметить не успел, вмиг подсек меня, и я полетел к ногам орла. Амбал и орел навалились на меня, снова скрутили.
– Видал, я говорю, бешеный, – пыхтел амбал.
– Отпустите! – строго приказал им седой, и мне: – Сядь!
Они отпустили, я сел. Седой повернулся к директору.
– Ну, все, Михалыч, можете идти наверх. Ребят тоже забери. Я один поговорю…
– А как же… – начал Михалыч.
– Ничего, он успокоился… Двадцать тысяч приготовьте ему.
Они ушли. Седой сел напротив. Смотрел он на меня слева, искоса, сверлил своим жутким глазом, потом усмехнулся:
– Хорошо обработали? Больно?
– Терпимо, – буркнул я.
С амбалом и орлом я только злость и ненависть чувствовал, а тут понял, что не только отпустят, но и зарплату получу, расслабился, и вдруг жутковато стало. Будто передо мной сам черт сидит. Умом я понимал, что это он меня спас, но почему, зачем, что ему от меня надо. Не за душой ли моей пришел. Не по себе стало рядом с ним.
– Ребята у Михалыча тренированные, стреляют, не задумываясь, а ты к нему в кабинет живой вошел. Где научился? – спрашивает седой.
– В армии.
– Где служил?
– В Чечне.
– Спецназ?
– Снайпер.
– Вот как? И много уложил?
– Не считал.
– Не честолюбивый, значит?
– Не к чему считать было.
– И все же, человек двадцать упокоил за два года?
– За год. Первый год меня учили… За три месяца поболе двадцати набралось, а потом я по особо важным ходил.
– Интересно… И часто мазал?
– Я не мажу.
– Это ты врешь, все мажут.
– Я не мажу.
– Может, проверим? – в жутком глазу горела искра интереса.
– Давай пистолет, – расхрабрился я.
– Это потом, поговорим сначала. Значит, ты из Масловки, Протасов. Кто у тебя отец-мать, братья-сестры, расскажи поподробней.
Я стал рассказывать, он останавливал, уточнял. Когда я сказал, что мать у меня Анохина, он как-то странно хмыкнул:
– Не может быть?
– Как это не может, точно, – удивился я.
– Ну ладно, ладно, дальше…
– Ты так и не узнал, кто это был? – перебила Наташа. – Может, это какой-нибудь родственник Анохиных.