Тамерлан
Шрифт:
Дождавшись Тукель-ханым, он привёз её в этот сад и подарил его ей.
Она стала второй хозяйкой в гареме, первой после великой госпожи Сарай-Мульк-ханым. Остальные жёны отодвинулись, уступая место этой шустрой, деловитой, гнусавой девчонке.
Она получила звание меньшой госпожи. Но в её дворце несколько богатых комнат было отведено великой госпоже, а в саду на самом красивом месте великая госпожа поставила свой шатёр, расшитый золотом, вытканный в Китае, самый высокий из шатров сада.
И только у великой госпожи было право приглашать мужа
Тимур прошёл в небольшую залу, где встретила его, покорно кланяясь, посреди бархатного ковра, вся украшенная драгоценностями, но босая, седая, проворная Сарай-Мульк-ханым, которую, вслед за внуками, во дворце, да и в народе, уже давно звали госпожой бабушкой — Биби-ханым:
— Здоровы ли, государь?
— Благодарствую. А ты как?
Под распахнутым верхним халатом она увидела застёгнутую пряжку широкого пояса. Муж давно уже встречается с ней при застёгнутом поясе, в знак того, что здесь халатов снимать не намерен.
И она снова поклонилась ему.
Они прошли в прохладную залу, где через все окна, настежь раскрытые в сад, доносились голоса птиц, — там наступало утро, и в этот миг какая-то горихвостка восславила звонкой россыпью то жемчужное мгновенье, когда воздух уже расплавил синеву рассвета, но ещё не покорился румянцу зари.
В зале чувствовался запах чада: видно, когда готовили эту залу, здесь горели светильники, но их погасили и унесли, — все знали: он любил спокойный приход утра из предрассветной мглы.
Он сел у стены напротив окон, на узкое одеяло. Жена заложила ему за спину пышную подушку; шёлк заскрипел, когда он привалился к подушке, и жена тут же положила другую ему под локоть; шёлк этой подушки зашелестел под ним.
Храня свежую утреннюю тишину, старуха молчала. Молчал и Тимур, глядя, как за окном неподвижно стоят густые деревья, ещё тёмные от росы. Их стволы снизу были обложены китайскими изразцами, и казалось, что раскидистые, большие деревья растут из стройных голубых ваз.
Едва Сарай-Мульк-ханым слегка хлопнула в ладоши, вбежали рабыни и застелили ковёр тяжёлой скатертью. Поверх тяжёлой постелили лёгкую, пёструю. Принесли блюда и чаши, а в них — лишь то, что ел по утрам Тимур, холодную баранину, обжаренную до смуглоты, а к ней — ансурийский лук в уксусе и головку молодого чесноку, холодную дичь, горячих лепёшек и чашку свежих, подернутых пенкой сливок.
Лишь когда рабыни ушли, Тимур разорвал лепёшку и макнул в густые, как масло, сливки.
Тогда жена заговорила с ним о новостях гарема, о внуках.
Ему от неё было привычно слышать похвалы Халиль-Султану и Улугбеку, ещё бы: её любимцы, её питомцы! Так Туман-ага похваливает своего питомца Ибрагима, приукрашивая его успехи в сочинении стихов.
Но об Улугбеке Тимур знал и от своих проведчиков, поэтому верил жене.
Уже не первый год радовал
— Письму его азербайджанец учил, который новым почерком пишет, этот самый Мир-Али, которого вы привезли из Тебриза. Он тут вроде падишаха среди писцов. Я ему и приказала учить мальчика почерку. А теперь учителя хвалят его любознательность в науках.
— Улугбеку муллой не быть! — сказал Тимур.
— Лошадей любит, — подтвердила она.
— Надо его к охоте приохочивать.
— Его Халиль завтра звал на охоту. Да не знаю, соберутся ли?
— А почему бы не собраться?
— Мы ведь гостью ждём.
Тимур промолчал, чтобы не выдать своей досады: гостья едет, а ему ещё ничего не донесли о том. Теперь, хмурясь, он не знал, о ком говорит жена. Чтобы скрыть свою неосведомлённость, снова взял ломтик лепёшки и, макая её в сливки, ел.
Но и Сарай-Мульк-ханым замолчала, ожидая, как отнесётся он к известию о приезде снохи.
— Думаешь, гостья охоте помешает?
— Да ведь — мать; как уедешь?
«Мать? Чья? Гаухар-Шад, мать Улугбека, находилась при Шахрухе на юге; Севин-бей, мать Халиль-Султана, находилась при Мираншахе, на западе. Какая из них прибывает? Что случилось? Зачем?»
— Гостья? — переспросил он.
— Хан-заде едет; ночью от неё гонец прибыл.
«Обе они ханские дочери, обе — хан-заде…»
То, что об этом приезде жена узнала раньше, чем он сам, рассердило его. Новая досада крепко приросла к прежней досаде: эта старуха никак не угомонится, везде у неё — нюх и слух. Её, пожалуй, во дворцах больше опасаются, чем его самого: он ведь не может всех мелочей знать, а она знает всё и всё помнит. И знает, какую новость как повернуть для своей выгоды. При дворе его боятся, а её опасаются; ей спешат угодить прежде, чем ему!
«Хан-заде? — думал он, снова и снова макая лепёшку в сливки. — Что могло случиться? Где? На юге, на западе?»
Он поднял голову и взглянул на старуху. Он встретил приветливый, без обычного лукавства, её тёмный взор.
— А что у вас толкуют об этом?
— Скачет сама по себе, — видно, не с доброй вестью. Никто её не звал. Зачем? Гадать гадаем, а разгадки нет!
— Где она?
— Ночует в караван-сарае Кутлук-бобо. Днём тут будет.
Он оживился:
«В Кутлук-бобо! Значит, гостья едет с запада. Значит, едет Севин-бей. Значит, что-то случилось у Мираншаха!»
Этого сына Тимур не любил, всегда держал от себя подальше. Но его жену считал старшей и первой среди своих снох: внучка ордынского Узбек-хана, племянница хорезмийского хана, дочь Ак-Суфи, она была взята в жёны старшему сыну Тимура — Джахангиру, по ней Джахангир звался Гураганом, как теперь, по ней же, Гураганом зовётся Мираншах. Она родила Тимуру двоих внуков, самых милых ему, если не считать Улугбека. Её старшего сына Тимур давно объявил своим наследником. Она тогда станет матерью повелителя, матерью-царицей, когда Тимура не будет среди живых царей.