Тамерлан
Шрифт:
— Да, — сказал Тимур, — Халилю не до охоты будет. А Улугбека отправь: пускай он сам охоту ведёт. Пускай привыкает. Не всегда ж ему за старших братьев хорониться. Распорядись, чтоб хороших охотников ему дали. А я с ним пошлю Мурат-хана, он ведь дядя ему. Пускай проедутся.
— Не молод ли Улугбек для таких…
— Нам некогда ждать, пока ему годы выйдут. Мы с тобой…
— О том и я, государь, хотела поговорить.
— О чём?
— Годы наши… Мне уже за шестьдесят.
— И что же?
— Хотелось по себе память оставить, да и себе
— Твоё право, царица.
Она задумалась. Он ждал.
— Затеяла я могилку себе сложить. Детей мне бог не послал; кто обо мне похлопочет, как сама не похлопочу? Средства у вас не прошу, — своими обойдусь. На то и прошу вашего дозволенья.
Опять досадно.
«Рассчитывает пережить мужа: мужа, мол, уже не будет, а детей нет, некому об её могилке похлопотать будет. Старуха соображает, что мне уже шестьдесят пять, что уже недолго…»
Но он не мог отказать ей в просьбе: она старшая жена, дочь хана Казана. Ради её родословной он и взял её себе из многих красавиц, доставшихся ему из гарема амира Хусейна, когда тридцать лет назад разрешил убить этого Хусейна, долголетнего друга, соправителя, соратника, брата некогда любимой Ульджай. Когда амир Кейхосров убил Хусейна, Тимур раздал его вдов, а эту поставил над всеми своими жёнами, приучил почитать её как царицу, по ней назвался Гураганом, её брал с собой в страны, по которым проходил как ураган.
— Воля твоя, царица.
— А около могилки пристрою я мадрасу. Чтоб тихо было вокруг: пускай там сидят мальчики, книги читают, писать учатся. Будто я, как нынче, опять их ращу.
Ещё ни одной мадрасы для обучения юношей не построил Тимур. Он считал, что дело воина и государя — радеть о славе, о чести, о вере. А царицам или купцам приличествует строить ханаки — обители для благочестивых паломников и дервишей, мадрасы — школы для обучения жаждущих знания.
— Строй, царица, строй. А где?
— Да ведь сколько уж из нашей семьи погребено у Шахи-Зинды…
— Какая ж мадраса за городской стеной?
— Нет, за городской стеной не годится… А хотелось поближе. Может, около вашей мечети, на Рисовом базаре… А?
— А почему там?
— Меньше ломать придётся. Каменных строений там мало. А гнилые брёвна с навесами недорого снести.
Тимур одобрил:
— Хозяйственно рассудила!
Но опять его взяла досада: затеяла строиться рядом с его большой мечетью; не уступает, за ним за самим тянется!
Тимур мрачнел, пережёвывая с чесноком сухой ломтик печёной косули.
Он протянул руку к пустой чаше, и жена налила ему пенистого кумысу из глиняного кувшина.
Он повторил:
— Хозяйственно рассудила!..
Она уловила не только досаду, а и гнев в его голосе. Но гнев повелителя не встревожил её: свой гнев он на других сорвёт, а его согласие при ней останется.
Ханаку для дервишей, чтоб молились богу, другая жена Тимура Туркан-ага — уже построила возле могилы Живого Царя, на Афрасиабе. Внук и наследник Тимура Мухаммед-Султан начал строить ханаку около мавзолея Рухабад,
«Какая радетельница о просвещенье!» — с досадой покосился Тимур на старуху.
Но она усердно занималась куропаткой, ловко разламывая её белыми сильными пальцами.
«Сколько колец!» — щурясь, присмотрелся он к её сокровищам.
Кольца были редкостные. Среди них — древнейшие; может, с пальцев самого Чингиза; может, иные блистали на руках хорезмийских ханов, шахов иранских, китайских императоров, раджей Индии. Золото иных было темно или красно; на камнях темнели странные надписи, чьи-то головы или магические знаки.
Какие-то из них подарил Тимур. Иные сохранились от девических лет, пришли из её монгольского рода; остались от амира Хусейна; сорваны с растерзанных красавиц в растоптанных странах; поднесены купцами или вельможами, искавшими её покровительства.
В это утро она надела лишь малую толику того, чем обладала, остальное лежало во многих её кованых ларцах: имей она тысячу пальцев, их не хватило бы надеть все кольца! А пальцев у неё — всего десять, как у простой рабыни!
Откинувшись на подушки, Тимур медленно пил кумыс и поглядывал на посуду, расставленную по скатерти: большое блюдо из красной египетской глины, а царица могла бы поставить золотое, персидское, он ей дарил такие; чашки из зеленоватой китайской глины, прозрачные на свет, но глиняные — ни золота, ни серебра она не поставила. Нынче по всем хорошим домам едят с персидских либо с индийских, с золотых либо с серебряных блюд, нынче в Самарканде ни персидские, ни армянские, ни индийские редкости не в диковину, — понавезли! Но Сарай-Мульк-ханым привередлива: чего у людей много, тем не украсишься.
Она не поставила перед ним ничего такого, на что он уже нагляделся; поставила то, что везти было далеко, что довезти было почти немыслимо, — ни до Египта, ни до Китая руки его ещё не дотянулись.
«Египет… — думал, попивая кумыс, Тимур, — там есть пожива: их давно никто не проведывал. А поперёк дороги сидит Баязет. Сидит и тешится, что от меня Византию заслоняет. Сам на неё меч точит, а мой меч отводит. А мы поглядим, отведёт ли? А мы поглядим, чей крепче. Мой меч ещё без зазубрин. А ежели без дела полежит, — глядишь, проточит ржа на нём зазубринку!»
Он молчал, попивая кумыс. А по многим городам, на востоке отсюда и на западе, стояли его войска, готовясь в новый поход.
Новый поход, как и все свои прежние походы, Тимур готовил втайне. Сперва всё дело обдумывал сам, никому о мыслях своих не говоря ни слова. Он готовил войско, проверял его снаряжение, вооружал, пополнял, но куда оно двинется, но когда оно двинется, знал до времени только сам.
«Египет… Сколько времени надобно, чтоб собраться? Какой дорогой лучше? В обход, сделать вид, что пошли по другую добычу, а потом в неожиданном месте повернуть, да и… Какой дорогой лучше?..»