Танго смерти
Шрифт:
– Я, кроме снеговика и хлебных шариков, еще ничего не лепил.
– Ничего, я тебя научу. Когда-нибудь еще спасибо мне скажешь.
Ну, и мы с Лией потом лепили клецки из картофеля и сыра, дед Абелес ощипывал курицу, а Йоськина мама месила тесто для сладкого пирога, в то время как бедный Йоська потел над наукой. Потому что Голда наняла для Йоськи учителя иврита, пана Каценеленбогена, который всегда, даже в разгар жаркого лета, носил черный сюртук и черную широкополую шляпу, из-под нее во все стороны свисали пейсы, а так как бедный Йоська, обучаясь ивриту, должен был иметь покрытую голову, пан Каценеленбоген приносил и для него шляпу, которая была явно великовата, поэтому из-под нее торчали не пейсы, которых у Йоськи не было, а папильотки мамы Голды, пот стекал по его лицу ручьями, и сам он к концу урока чуть не плакал, а мы заглядывали в окна и ждали, когда закончатся его мучения и мы пойдем играть в футбол. Иврит Йосе давался с трудом, да и вообще он не мог понять, зачем ему это нужно, если он хочет быть музыкантом, а не раввином, но мама Голда была непреклонна, полагая, что именно иврит является признаком интеллигентности, и кто знает, может, когда-нибудь ее сынок поедет-таки на землю предков. Вот мы и стали думать да гадать, как бы нам помочь нашему горемычному Йосе. И тут Вольфу пришло в голову проследить весь маршрут пана Каценеленбогена от его дома к Йоське, так мы и сделали, но ничего полезного для себя не заметили, разве что привычку учителя останавливаться перед будкой на Легионов и выпивать
Можете даже не сомневаться, что эта идея нам ужасно понравилась, мы купили в аптеке порошки, и Ясь отправился в будку к пану Рубцаку, а мы наблюдали издали. И вот показался пан Каценеленбоген в черной шляпе и со второй такой же под мышкой, да еще опираясь на зонтик, с которым никогда не расставался, какая бы жара не стояла, и остановился по привычке возле будки, шляпу положил на прилавок, зонт нацепил себе на локоть и попросил стакан шипучки с лимонным сиропом, тут же подбежали и мы и наперебой затараторили пану Рубцаку, чтобы он дал нам по мороженому, да поскорее, а то мы в школу опоздаем, и пан Рубцак кивнул Ясю, чтобы тот наливал воду, и стал накладывать для нас в бумажные стаканчики мороженое, а я сказал пану учителю, что у него сзади на сюртуке белое перышко, пошутив, что за паном учителем, наверное, бегает какая-то блондинка, а так как блондинки среди жидовок большая редкость, пан учитель переполошился, стал обследовать свой сюртук и, ухватив пальцами несчастную блондинку, то есть перышко, скомкал его и с отвращением бросил себе под ноги да еще и растоптал, между тем ему уже налили лимонную шипучку, поверх которой прыгали желтые брызги, играя радугой на солнце, и пан Каценеленбоген с наслаждением смаковал шипучку, любуясь солнечным днем, потом вытащил из кармана цветастый платок размером со скатерть, второй конец которого, пока он вытирал губы, все еще оставался в кармане сюртука, взял под мышку шляпу и пошагал дальше, помахивая зонтиком. Мы шли поодаль, слизывая мороженое, скоро и Ясь к нам присоединился, а потом мы притаились на галерее за окнами Йоськи и видели, как пан Каценеленбоген напялил на голову Йоськи шляпу, в которой голова его тут же утонула вместе с ушами, но мама Голда подперла шляпу папильотками, и мы снова увидели печальные Йоськины глаза, губы его скривились, будто он собирался заплакать. Пан Каценеленбоген зачитывал из учебника какие-то таинственные слова, а Йоська повторял, так продолжалось, может, минут десять, как вдруг учитель выпрямился в кресле, завертел головой по сторонам, как петух на болотной кочке, потом снял шляпу, затем сорвал с себя сюртук и вылетел из комнаты в коридор, где был общий на несколько квартир клозет. Но попасть ему внутрь не удалось, потому что клозет был занят, там сидел Вольф и на отчаянные вопли пана учителя отвечал красноречивым стоном, издавая при этом еще и соответствующие звуки, для исполнения которых с большим искусством он тренировался чуть ли не полдня. Пан Каценеленбоген уже держался за живот, отплясывая «тумбалалайку», а из губ его вырывалось шипение, когда в коридор выбежала мама Голда и поинтересовалась, что же произошло с паном учителем, а когда узнала, какая неприятность с ним случилась, постучала в дверь клозета, но услышала лишь тот же стон и неприличное perdissimo, тогда она бросилась назад в дом, вынесла горшок и предложила пану учителю справить нужду в горшок, пан учитель замахал руками и прошипел, что в коридоре делать такие вещи неприлично, но пани Голда обещала, что постоит на лестнице, чтобы пана учителя никто не застал в такой неприятной ситуации, тогда пан Каценеленбоген быстренько снял с плеч лямки и стал расстегивать пуговицу за пуговицей, петельку за петелькой, но не так быстро, как хотелось бы, и через мгновение мы услышали громкий грохот, напоминающий обвал в горах, а вместе с грохотом раздался крик отчаяния и одновременно облегчения, на этот грохот пани Голда вынырнула с лестницы и быстренько закрыла нос, а пан учитель стоял со штанами в руках и плакал, то ли от счастья, то ли от горя, когда же дверь клозета открылась и оттуда выскочил Вольф, задыхаясь от смеха и запаха, пани Голда разразилась такой отборной бранью на идише, что даже мы поняли ее и дали деру.
О том, что происходило дальше, поведал нам Йоська. Так вот, пани Голда вынуждена была раздеть учителя, нагреть выварку воды и выкупать его в лоханке, а потом еще и постирать его штаны и подштанники вместе с двумя сорочками, не говоря уже о чулках с подвязками, и даже туфли. Пан учитель был убит морально, догадавшись, какую свинью подложили ему чертовы детишки, он сидел на диване, завернувшись в простыню, и бормотал себе под нос какие-то мудрености, слезы текли по его лицу и печаль грызла душу, а пани Голда проклинала нас на чем свет стоит, и пуще всех Вольфа, а особенно когда заметила, что мы подглядываем за тем, как она развешивает на веревке подштанники пана учителя, который теперь уже будто воды в рот набрал, а на все реплики хозяйки отвечал лишь «угу» или «у-у». А потом пани Голда схватила веник и стала гонять Йоську по дому, хотя тот ни сном ни духом не ведал и даже не догадывался о нашей операции, и мамаша, увидев, что он прячется от нее и отбивается изо всех сил, в то время как во всех других случаях, когда был виноват, покорно принимал наказание, в конце концов поверила в его непричастность и отправила встретить Лию из музыкальной школы, чтобы та переждала до вечера у тетки, пока сорочки и подштанники пана учителя высохнут и он сможет избавиться от постылой простыни.
С тех пор Йоська больше иврит не учил, пан Каценеленбоген десятой дорогой обходил будку пана Рубцака, а пан Рубцак диву давался, отчего это пан учитель внезапно разлюбил лимонную шипучку. После того случая Йоська долго не виделся с паном Каценеленбогеном, а когда встретил его в 1940-м уже при советах, то вежливо поздоровался и попытался извиниться за тот досадный случай, но пан Каценеленбоген похлопал его по плечу и сказал с грустью в глазах:
– Ничего, ничего, скоро наступит такое время, что ты будешь завидовать тем, кто умер, а еще больше тем, кто не родился.
И когда Йоська рассказал нам это, мы никак не могли понять, что имел в виду пан учитель, и только в начале июля 1941-го открылись у нас глаза, потому что мы увидели пана учителя среди тех жидов, которые выносили трупы из тюрьмы на Лонцкого, трупы, которые уже смердели и зловоние било в ноздри, трупы людей, которых советы расстреляли во всех тюрьмах Украины, отступая перед немцами, и были трупы молодых девушек, изнасилованных и истерзанных, и были там трупы молодых семинаристов в жутких синяках, и жиды плакали, неся их, и не воротили нос, как все те люди, которые стояли в сторонке и прижимали к носам платки, чтобы не вдыхать смрад, а позже пан Каценеленбоген ползал по тротуару перед оперным театром и драил его зубной щеткой, и рядом с ним ползали другие жиды и тоже чистили тротуар, и были там учитель математики Лео Фельд, и музыкант Гершель Штраусс, и хозяин мануфактурной лавки Якуб Икер, и даже заядлый картежник Ицик Кон, который не вписывался в такую уважаемую компанию, а неподалеку стояли эсэсовцы и смеялись, и смеялась толпа, поглядывая на немцев, чтобы не пропустить очередного взрыва смеха и вовремя подхватить его, потому что смех этот сближал их, возвышал их над этим жидовским отродьем, над этой сволочью, которая когда-то была такой гонористой, а теперь ползает по земле в своих костюмах, в рубашках и галстуках, этот смех делал их равными с храбрыми готами и давал индульгенцию на выживание, потому что если ты не смеялся, то сразу оказывался по ту сторону, среди этих черных клопов с пейсами и без, и не место тебе было среди представителей цивилизованной Европы. И я увидел, как у пана Каценеленбогена катятся слезы по впалым щекам, а он макает в них щеточку и моет ими тротуар, плитку за плиткой, и манжеты у него уже испачкались, и колени, а кто-то из толпы пнул его сзади, и пан учитель упал на тротуар животом, очки у него слетели, и он пытался нащупать их, и тут мне стало так противно на душе, так больно от того, что мы ему подстроили когда-то такую пакость, несчастному одинокому человеку, который не делал ничего плохого, лишь выполнял свой учительский долг, я не удержался, наклонился и подал ему очки, а толпа возмущенно заулюлюкала, кто-то меня толкнул, и я отлетел к стене, а эсэсовец поманил меня к себе пальцем и поинтересовался, не жид ли я, сразу нашлись советчики, которые готовы были стянуть с меня штаны и убедиться, что я не жид, но тут выскочила из толпы наша сторожиха и завопила:
– Да уймитесь вы уже! Это ж Леся Барбарыки сын! Та шо ж вы за люди! Я его с малых лет знаю!
Кто-то перевел эсэсовцу слова сторожихи, тот улыбнулся, кивнул и махнул мне рукой, мол, ты свободен, и я пошел, с образом бедного учителя перед глазами и всех остальных, что ползали, и даже картежника Ицика. А в последний раз я видел пана Каценеленбогена в аптеке, жидам лекарства продавать запретили, но учитель этого распоряжения еще не слышал и просил сердечные капли, аптекарь не знал, что же ответить, чтобы не обидеть учителя, в конце концов сказал, что капель в этот раз не завезли, и учитель вышел и направился в другую аптеку, я догнал его и объяснил, что он уже нигде не сможет купить лекарств и что я ему охотно их куплю, он удивился, но согласился, и когда я ему протянул эти лекарства и отказался брать у него деньги, он спросил, кто я, но я не признался, что у меня на душе грех за него, и не признался, что дружу с Йоськой, потому что тогда он догадался бы, с кем имеет дело, я только улыбнулся и пошутил:
– Добрый самаритянин.
8
Выйдя от отца, Марко обнял Данку за талию и спросил:
– Ну, как тебе мой старик?
– Не такой уж он и старик. Между прочим, я заметила, что ты ни разу не обратился к нему «папа».
– Я рос без него. Это понятно.
– Ты на него в обиде?
– Нет. Я ведь знаю, как это все произошло… Его постоянно долбали, моя мама и бабушка… Они не видели никакого смысла в его интересе к науке и требовали заняться репетиторством, которое приносило бы реальные заработки. В конце концов это его достало, и он ушел.
– Ты так и не назовешь его папой?
– Не знаю. Мне с трудом дается обращаться к нему на «ты».
Они сели в машину, и Марко нажал на газ.
– Может, еще в центр заедем, выпьем шампанского?
– С меня хватит. Я уже выпила вина. Отвези меня домой, – сказала она сухо, наблюдая, как сизая поволока вечера начинает опускаться на улицу.
– Да ведь рано еще.
– Ну и что?
– Ничего. Тогда, может, остановимся где-нибудь в укромном местечке.
– Зачем? – сказала она таким холодным тоном, что он удивленно посмотрел на нее, а потом положил руку на ее бедро и засмеялся:
– За тем самым.
Но Данка сбросила его руку:
– Ты бы лучше руль держал, а не мою ногу.
– Что с тобой? Неужели тебе не хочется?
– В машине не хочется.
– А мы что, впервые делаем это в машине?
Она не ответила, смотрела перед собой и что-то обдумывала, а когда они проезжали мимо церкви Петра и Павла, перекрестилась, и губы ее шевельнулись.
– Ты что-то сказала?
– Нет.
– Ты разговариваешь сама с собой?
– Я часто это делаю. Странно, что ты заметил это только сейчас, – сказала она, а через мгновение уже была мыслями где-то совсем далеко. Возле Кукольного театра едва сдержала себя, чтобы не попросить остановить машину и не выйти, чтобы пойти куда-нибудь в тихие узкие улочки, продолжая разговаривать сама с собой, но вспомнила, что у нее в сумке слишком большая ценность – книга, в которую она погрузится с головой уже этим вечером, о которой мечтала, и ее рука невольно ощупала сумку, будто проверяя, на месте ли книга.
H
Вольф учился на медицинском у самого профессора Вайгля [51] , Ясь – изучал в университете философию. Ну, а я был как в той сказке: три брата умные, а четвертый так себе. Хотя мои друзья меня за дурака не держали, моя мама постоянно мучилась этой проблемой, никак не могла для себя решить: то ли сын у нее тупица и больной на голову, то ли гений, ведь гении, как известно, тоже большей частью слегка пришибленные, я лично склонялся к тому, что я все же гений, ибо ничто так меня не распирало, как гениальные идеи, которые просто таки требовали, чтобы я записал их для вечности, чтобы грядущие поколения, благодаря мне, могли совершенствоваться. А так как моя мама уже прочно заняла свое место в литературном мире, то и я решил не отставать и, купив большую толстую тетрадь, разлинованную для расчетов, написал на ее обложке «Размышления и фантазии. Том первый», такие тетради я видел на прилавках магазинов, и лавочники вписывали в них всякую всячину, типа «Пан Дупик взял в долг кильомняса» или «Смельницы скниловской – чтыри мешка муки ржаной», лет через пятьсот такие тетради стали бы бесценным сокровищем, жаль, что глупые лавочники этого не понимают, так разве можно усомниться в бесценности моих «Размышлений и фантазий»? Хотя, если честно, я завел эту тетрадь не столько для себя, сколько для мамы, чтобы она не пыталась запихнуть меня куда-нибудь на работу, тетрадь была замечательной отмазкой, она всегда лежала передо мной на столе, а ручкой я ковырял в ухе, чесал лоб и пытался разродиться каким-нибудь размышлением или дохленькой фантазией, в особые минуты вдохновения мне удавалось нацарапать даже целую страницу. Я никогда не сомневался, что когда-нибудь это станет эпохальным произведением, потому что эпохальное произведение – это то, которое возвышается над эпохой, а точнее – вообще кладет на эпоху, она ему до задницы, срать оно на нее хотело, вот что такое эпохальное произведение, и поэтому я всегда носил при себе блокнот и записывал в него свои эпохальные мысли, которые пенились и вырывались из меня, как топленое молоко, и когда уже невозможно было сдержать их никакой крышкой, я записывал их на скорую руку, чтобы потом в сакральной домашней тишине, обмусолив каждую такую мысль, как конфету на языке, вписать в тетрадь и таким образом запечатлеть на веки вечные. Поэтому и не удивительно, что я страх как не любил, когда моя матушка выводила меня из трансцендентного состояния, она не раз, бывало, пыталась выведать, что же я там такого пописываю в сакральной тишине, и тихонько, на цыпочках подкрадывалась сзади, чтобы заглянуть через плечо и познать непознанное, постичь непостижимое, понять непонятое, а так как ее при этом всегда выдавало тяжелое посапывание, я гасил ее порывы взрывом праведного возмущения, она терялась в своей простоте и вообще забывала, зачем подкрадывалась.
51
Вайгль Рудольф Штефан (1883–1957) – биолог, медик, открыл вакцину против тифа.