Танго
Шрифт:
И мне не было больше сил, я ушел. Я бежал с поля боя как последняя баба, яростно дыша и повторяя криком степным: еще, еще, глубже, вот так, еще... А козел был здесь, он не отставал, он несся за мной, я чувствовал его чугунный взгляд, над которым болталось на металлических рогах все то, что нужно мне было раньше. Я знал, что больше уже не смогу бежать, я чувствовал, как тяжело дышать, как козел с каждым моим шагом все ближе и ближе. Еще!
– прокричал я и повернулся к нему, а его холодные рога уже вошли в меня, уже подняли вверх, вот я уже прижимаюсь телом к ней, всем телом к ней, а она поворачивается и начинает отталкивать меня, колотить меня маленькими своими ручками, смеясь и шепча что хватит уже, довольно, что придут сейчас все, что увидят, а ей этого не хочется, ей от этого неуютно. Вот теперь-то наконец я и умер.
5
На следующий день поднялись где-то в полдень. Это было даже рано, если вспомнить наши последние две недели. Естественно, во рту было гнусно, пить хотелось страшно и жрать. Не было ничего - ни зубных щеток, ни еды, ни даже воды. Воду, впрочем, быстро нашли - сначала в трейлере, потом в крохотном озерке недалеко от дома. Все остальные, кроме нас с Анькой, сидели часов до четырех утра, думая, что делать дальше. Саша собирался ехать искать еду, Петя с Рудольфом хотели ехать с ним. Анька выглядела достаточно помятой и никуда не собиралась, Федя сказал, что пойдет за грибами, Леня решил туда же. А я хотел чего-нибудь придумать. Конечно, поехать на поиски еды - это очень романтично, но их и так уже трое, дело это небезопасное
Это меня, кстати, удивило.
Пошли, - сказал я, видя, что она не спит, - пошли, побродим вокруг. Мы взяли с собой бутылку и отправились в лес. Сигарет уже не было, и мы прикладывались к водке очень редко, непонятно для чего, заедая листьями еще встречались зеленые листья. Зеленые листья без всяких признаков пыли. А что листья? Нам не привыкать - сколько раз по утрам мы вытряхивали на газету большую банку с окурками и, выбрав самые длинные, с наслаждением их докуривали. Анька шла чуть спереди и справа, я специально отставал, чтобы видеть ее, мне так хотелось рисовать ее, но я не умел рисовать Я умел очень много, а вот рисовать не умел никогда. В ней не было ничего особенного, да в нас всех не было ничего особенного, ничего необычного. Все мы были почти-что одинаковые, за исключением, быть может, отношения к происходящему. А что, спросила Анька не оборачиваясь, мы всю жизнь здесь просидим? Я сказал, что не знаю, я действительно не знал этого, я даже не знал, сколько она еще продолжится, эта наша жизнь. Наверное, пока нас не найдут. Или может быть так: кто-нибудь отправится в Москву и не вернется, потом другой, третий, пока мы не останемся здесь вдвоем. А почему это ты думаешь, что останемся именно мы?
– спросила она. Я ответил, что иначе никак быть не может - ведь не поедем же мы с ней в Москву, ведь не дураки же мы. Не знаю, - произнесла Анька задумчиво, - жаль, что сейчас не лето. Да, жаль - подумал я в ответ и глотнул еще. Таким вот бестолковым образом мы с ней шатались по этому лесу часа четыре, допив водку и уже протрезвев, не выкурив ни одной сигареты и вспоминая что-то совсем не важное. Я пинал ногами полусгнившие трупы деревьев, Анька подбирала причудливой формы сухие коряги, рассматривала их внимательно и выбрасывала. Было скучно. Не было выстрелов за окном, никто не звонил и не рассказывал очередной нелепый слух о взрыве в метро, не было телевизора с летящими балеринами, многие из которых уже давно умерли от старости, не было, наконец, этого замкнутого пространства маленькой Петиной квартирки. Только лес и запах сырости. Назад мы шли молча.
Грузовик приехал часов в десять вечера, мы уже начали терять надежду. Федя с Леней принесли целую кучу грибов, я даже не знаю сколько, каких-то неизвестных мне совсем грибов. Когда мы с Анькой вернулись, грибы уже вовсю чистились и жарились в сомнительного вида посудине, найденной по всей видимости, как и все остальное, в трейлере. Вообще в этом трейлере можно было найти все - Анька полезла туда искать сигареты и без труда нашла. Потом мы курили, наевшись грибов под водку, и ждали грузовик. Гадать, где он может находиться и что с ним было бессмысленно - никто из нас не имел никакого понятия о том, куда они могли отправиться. Поэтому просто ждали.
Первым шум мотора услышал Федя, через секунду и остальные смогли отделить его от шелеста деревьев, мы вскочили и пошли навстречу, даже не то, чтобы пошли, а почти побежали. Грузовик показался из-за поворота, Петя восторженно орал в окно что-то отрывистое, Рудольф строил из пальцев всякие настоящие мужские знаки, Саша был серьезен и всем своим видом показывал, что без него ничего бы не вышло.
На этот раз мы опять выиграли. В фургоне грузовика было мешков пять картошки, большие куски свежего мяса со шкурой, разные сухие петрушки с укропами, даже банки с солеными огурцами, шесть штук банок. Не было только хлеба и сигарет. Мы по справедливому совету Саши вынули из грузовика мясо, завернули его в пленку, найденную в бездонном трейлере, и засунули в озеро. Федя тотчас принялся готовить очередную партию грибов и жарить мясо прямо на шампурах (из трейлера, конечно). Мы готовились пировать.
Петя рассказывал, что они и не выезжали на шоссе, а добрались до той самой развилки и свернули на другую дорогу, где через какое-то количество километров нашелся дачный поселок, на удивление пустой, только старый сторож, какой-то нерусский, почти татарин. Петя сказал, что они спросили у сторожа насчет еды, а тот вытащил ружье и закричал, что вот сейчас он их всех куда надо отправит, еды им захотелось, контра поганая, страну развалили, кильманда, армию пришлось просить, что б вас всех к ногтю, бездельники неблагодарные, а ну, чернявый, давай документ...
– короче, пока он все это говорил, Саша плавно нажал на педаль и задавил старика к чертовой матери, достал орать, почему, кстати, весь перед грузовика теперь в его бестолковых мозгах. Ружье они привезли с собой, обычная такая штука с двумя стволами один над другим, И коробку картонных патронов, которую они нашли в убогом вагончике старого дурака. Потом они залезли в пару ближайших домов и легко нашли там всю эту картошку с банками. Дальше в поселок заходить не хотели - мало ли что, может там народу полно, только из домов не выходят. Собрались уже назад, но тут Рудольф углядел за сторожицким вагончиком старую облезлую козу. Она, как сказал Петя, стояла и жевала, полная дура, пока Рудольф заряжал ружье. И тупо смотрела в дырку ствола, может, чего и видела, пока здоровая охотничья пуля не вошла ей прямо между корявых рогов. Почему-то они решили разделать ее прямо там, хотя никто этим раньше не занимался. Приблизительно получилось. Теперь мы сидели и ели жареную козлятину, ничего так на вкус, с грибами и картошкой, пили водку и ни о чем не волновались, по крайней мере пока. Нам опять везло. Только Анька сидела мрачная. Она была мрачнее, чем даже этот наш черный домище. Я догадывался, почему. Но он мешал нам. Он стоял у нас на пути. Если бы грузовик его не задавил, он бы обязательно навел на нас солдат. А коза... Она ведь для того и существовала, эта коза, что бы когда-нибудь ее застрелили и съели. Она ведь коза. В конце концов, нам же надо было что-то есть. Я обнял Аньку за плечи, она как-то съежилась вся под моей рукой, даже дернулась, мне пришлось отступить. Тогда я в первый раз увидел этот настороженный Петин взгляд, скользнувший сначала по моей руке, потом по Аньке, а потом и по мне. Нет, не хотелось ни с кем ссориться, просто она нравилась мне. Просто мне с ней было хорошо. А что там у нее на уме - кто знал... Саша завел разговор о том, что мы будем делать завтра. Он предлагал выехать еще куда-нибудь, но еще куда-нибудь означало выезд на шоссе, полное безумие, у нас же все было, кроме хлеба и сигарет, но вместо хлеба сойдет и картошка, а выезжать на шоссе из-за сигарет... бред. Все были против, за был только Рудольф, но он, по-моему, к тому моменту уже свихнулся от романтики происходящего и мало что мог трезво соображать. Все хотели затаиться здесь, пока есть, что жрать, и нет никаких признаков ухудшения. О'кей, решили остаться. Саша сказал, что в таком случае он пойдет на охоту, болван, какая охота, откуда здесь звери? Рудольф долго кипятился, особенно когда его развезло, но никто уже не слушал - если мы могли понимать Рудольфову речь трезвыми, то чем больше выпивали, тем менее значащими для нас становились такие, казалось бы, родные английские слова.
Смутно помню эту ночь дальше, как-то очень много мы выпили, странная вещь, ведь никто не собирался так напиваться, но стоит почувствовать эту первую легкость, как хочется продлевать ее и усиливать, продлевать и усиливать, а потом глядь - уже ничего не соображаешь, уже пьян в дым, и становится обидно за себя - снова не сдержался, а ведь не хотел... Мы кричали что-то о дикости всего происходящего, соглашались во всем, орали друг на друга, доказывая одно и то же - как любые пьяные люди, как газеты. Больше ничего не помню. Хотелось спать... подохнуть... к черту...
6
Я уже видел такое раньше. Спящая улица уже была, тогда, часов в пять утра, когда я еще был другим. Никого вокруг, только шевелятся сухие листья и обрывки бумаги, а в темной подтечной арке чуть перекатывается пустая пивная банка, невыносимо громыхая на целый квартал. Я опустился на бетонный бордюр. Отпусти меня. Ну зачем ты все это делаешь? Я не могу постоянно с открытыми глазами, а если закрою - везде ты. Отпусти. Около Долгорукого лежала голова и внимательно смотрела в серое небо. Где же все, черт возьми, где хотя бы солдаты, где, наконец, тело от этой дурацкой головы? Ниже, к Манежной были только трупы и стук, исходящий изнутри улицы глухой стук, словно где-то далеко забивали сваи. Глазам не верилось, но весь Столешников тоже был усыпан трупами, совершенно непонятно, почему именно здесь, но их были сотни, тысячи, как бы толкучий рынок, но все - и продавцы, и покупатели лежат в самых разнообразных позах на грязном асфальте. И шуршание бумаги, маленькие смерчики из пыли и кусков газет, тишина, но теперь высокий, до боли высокий звук, звенящая тишина. Чуть дальше - постукивает о купеческую стену кусок водосточной трубы, ни снизу, ни сверху ничего нет, у третьего этажа одно колено, еле держится и долбится ветром в камень. Отпусти, оставь, ну что ты. Мой рот набит твоими волосами, мне уже нечем дышать, кто здесь? Да что я, впрочем, гусеницы это гремят, и совсем рядом, ничего уже не разобрать в голосе труб, сейчас они будут здесь, в подъезд, наверх, на крышу. Их стало видно, когда я был на четвертом этаже. Угловатое бронированное чудовище медленно ехало прямо по телам, мягко переваливаясь на широких гусеницах. За этим грохотом я не слышал, как хлюпали раздавленные туловища и хрустели кости, быть может, они не в первый раз здесь едут. Из крыши машины торчали две каски, лиц не было видно, ни одного движения, куклы. А она опять здесь, обхватывает меня руками и ногами, прижимается всем телом, зачем, уйди, опять этот твой запах, ты сейчас, черт, что ты делаешь, мы же сейчас, отталкиваю, всеми силами рвусь, но поздно, и никакого звона не может быть слышно в этом железном гаме, но звон есть, он оглушает, и мы вываливаемся в разинутое окно, а самый большой кусок стекла, сверху, летит прямо за нами, я вижу, что первая на его пути она и пытаюсь укрыть ее, перевернуть, бесполезно, я никогда не был парашютистом, отпусти, оттолкнись от меня, а она тянет рот ко мне, к моему рту, и в тот момент, когда мы приземляемся, скажем так, прямо под гусеницы неведомого устройства, осколок догоняет нас, сначала она, ее голова отлетает в сторону, все так же похотливо улыбаясь, он вонзается мне в грудь, но я не чувствую, я уже не вижу ничего, слышу только, как ломаются наши кости и тихо поет что-то восточное и печальное рулевой машины, который теперь прямо над нами, знакомый голос, Егор Расторгуев, а на внутренней стороне левого катка пучок соломы и... старый велосипед... со сломанными тормозами... к черту...
7
Анька в ту ночь спала с Петей. Я проснулся почему-то первым, увидел ее голову у него на плече, покусал губы и вышел из дома. Ледяная рань, семь утра, или даже шесть, не помню, но было очень холодно и на озере туман. Конечно, кто я такой? Разве можно ее за что-то винить? Ну хочется ей с ним спать, а не с тобой, ты же ее все равно не любишь, тебе же она так, как это... Или даже просто самолюбие твое дурацкое, раз уж одна женщина на свете осталась, так чтоб непременно твоя, ничья больше. Успокойся, подумай о чем-нибудь легком, воздушном, как туман этот над стеклянной водой. О Среднерусской возвышенности подумай например, ты ведь давно уже о ней не думал, ты же знал, что так и будет, ты же знал прекрасно, что она и раньше спала с ним. А то, что ты был рядом с ней прошлые сутки - так ведь это случайно, просто так получилось, все вокруг занимались устройством нашей будущей жизни здесь, а ты вился вокруг бабы и не обращал внимания на всю эту возню с едой. Почему тебя должны кормить? Почему бы тебе самому не взять и не поехать с ними в следующий раз? Ну, раз сегодня решено никуда не ездить, то тогда завтра, послезавтра, через два дня - займись чем-нибудь, напиши дневник, оставь потомкам описание всего этого безобразия, подрочи наконец, но успокойся. Твой мир всегда существовал в тебе одном, разве хотел ты делить его хоть с кем-нибудь? Да, тебе всегда нужна была женщина, но всегда нужна была женщина чужая. Так и есть. К чему тогда? Да, может быть так я и думал, даже скорее всего именно так. Я пошел в дом и, стараясь не смотреть на них, взял ружье, сунул в карман горсть этих бумажных патронов и отправился в лес. Вот как. Я шел по этому насквозь сырому от утра лесу, загребая тупыми носками ботинок вяленые листья и чувствовал себя ковбоем, первопоселенцем, вольным охотником, другом всех окрестных индейцев и жестоким убийцей. Мне очень хотелось встретить что-нибудь живое, вскинуть ружье и всадить содержимое обеих стволов в это живое, увидеть кровь и удивленный взгляд, почувствовать эту невероятную власть силы. Я даже не знаю, с чем это можно было сравнить, пожалуй, с желанием женщины, или с Костромой в глубокой зиме, или с той первой минутой, когда ты понимаешь, что плывешь, с первыми заработанными деньгами, не знаю, с чем, просто очень хотелось стрелять. И я выстрелил в солнце. Прямо в его наглую и невыспавшуюся рожу выстрелил, в центр. Оно даже не поморщилось. Тогда я выбрал сосну потолще и пальнул в нее. Сильно дало в плечо, от дерева полетели во все стороны куски толстой морщинистой коры, образовалась заметная дыра, но когда в ушах перестало звенеть я понял, что ничего не произошло, сосна стоит и с нее ничего не течет. Даже смола не течет. Я перезарядил ружье и пошел дальше, надеясь на случай, который преподнесет мне что-нибудь более живое, чем дерево и никому уже здесь не нужная старая полузамерзшая звезда.
Движение мое было легким и бесшумным, подобным полету кречета, я застывал при каждом шорохе и внимательно всматривался в туман, ища хоть какого-нибудь признака жизни. Через час я поймал лягушку. Конечно, это было не то, чего бы мне хотелось, она была маленькая, холодная и скользкая, но у нее были глаза и она шевелилась. Черт возьми, ну чего ты боишься, ведь никто не увидит, никто не сможет этого узнать, это же просто лягушка, так чего же ты боишься? Не знаю, а зачем, может, отпустить ее? И ей будет хорошо, и я буду чувствовать себя таким же светлым, как и раньше. Дурак, ты никогда не будешь таким, как раньше, никто уже не будет, а если ты ее отпустишь, то так и не узнаешь этого всего... Чего всего? Объяснить невозможно, это можно только ощутить. Я еще думал какое-то время, держа лягушку в ладони и осторожно поправляя ее положение, когда она уже почти вылезала на свободу. Потом положил ее на древний падший ствол, на спину, аккуратно придерживая двумя пальцами. Крохотное тельце выгнулось в испуганной судороге, вытянулось струной, неужели она все понимает? На горле у нее часто-часто дергалась желтоватая кожица, черные выпученные глаза обреченно моргали, боже, как человек почти... Я свободными пальцами державшей ее руки осторожно раздвинул перепончатые лапки. Раздвинул ей пальцами ножки...