Ташкентский роман
Шрифт:
Гости как-то мастерски оттеснили ее от Артурика, отгородили шаткой колоннадой своих новогодних тел. Сквозь нее временами проглядывало то лицо Артурика с налипшей на лбу каштановой прядкой, то его рука с шампанским, то его же ступня в потертом красном носке. А совсем уже утром полудремлющая Лаги заметила, как к Артурику спустилась какая-то плотная дама в вязаном костюме, пристроилась рядом и полуобняла. Потом их снова заслонили телами (кто-то еще танцевал под телевизор)… В мелькнувший прозор Лаги видела, как дама шепчет в запрокинутое усталое лицо Артурика, целует ему ухо и пробирается свободной
Лаги сковывает страшная усталость; она, не шевелясь, наблюдает сквозь полуприкрытые окаменевшие веки, как эти двое — дамочка, уткнувшись взглядом в пол, будто что-то обронила, и Артурик, все так же устало и насмешливо разглядывая потолок, — выходят из комнаты во двор… «Я свою соперницу увезу на мельницу», — вяло думает Лаги. Вот они появились в полутемном окне; Артурик быстро закуривает, тетка жестикулирует, смеется и мешает… Вот они осматривают двор, Артурик гасит сигарету о виноградную лозу, уверенно показывает в глубину двора… Они идут в сарай и исчезают в сумраке.
Почему-то боясь шевельнуться, Лаги представляет, как Артурик, чертыхаясь, корежится в сарайчике между книжным сундуком, пауками, ржавым велосипедом и этой, в вязаной кофточке — или уже… не в кофточке. Жалость к своему несбывшемуся любовнику, рабу безумных женщин, настолько обжигает и душит — горючая жалость к утонченному телу в ссадинах, ржавчине (сундук!), синяках и нечаянно раздавленном пауке на голом бедре… Почти протрезвев, очумев от этой жалости, Лаги поднимается, берет курпачу и, не чувствуя ничьих взглядов, плетется во двор, в сарай, — по дороге подумав, что это маленькая курпача и ее им не хватит прикрыть и сундук, и велосипед…
Лаги постучалась в сарай: «Изьните… Я тут, изьните, принесла мягкое…» Внутри тишина, дверь не заперта. Посчитав до десяти, Лаги заглянула. В сарае было пусто. Зашла, села на сундук — железо показалось обжигающе-холодным. Куда они все пропали?
Новый год посмеялся над ней. Лаги поковыряла указательным пальцем во рту и выудила длинный каштановый волос Артурика — когда он туда попал? Размотала волос, провела им по щеке. Попыталась вспомнить Артурика, вытянуть из трясины праздника пару минут, где действительно были и губы, и слова, его запястья. Нет — память, привыкшая к книгам, не удержала, не смогла сохранить живого человека и подсовывала ей вместо Артурика какую-то тряпичную куклу, пахнущую куревом и винегретом.
Лаги откинулась на гвоздистую стену за сундуком и впала в какое-то горько-соленое забытье.
…Аккуратно положив волос Артурика на сундук, Лаги вышла из сарая. Сколько она там дремала? Ныл локоть, солнце нового года щипало глаза. Судя по тишине, гости ушли — и Лаги сонно остановилась возле надписи во всю стену забора, которую кто-то из них вывел бычком, а может, двумя.
«Спасибо хозяйке — уходим как зайки».
Поверх последнего слова было исправлено помадой: «как зюзики». И все.
— Лаги-опа!
Лаги обернулась. Возле полусгнивших кустиков ночной красавицы стояла Юлдуз. Одной рукой она прижимала к себе спящего Султана, другой — рыжего Мурзика, бодрствующего и
— Лаги-опа… Теперь — дальше тишина, да?
Чашечка кофе, к которой Доктор ежеминутно припадал старческими губами, давно иссякла. В гуще беседы в пещеру, молча поклонившись, вполз монах-чайханщик и забрал чашку. Вместо нее он поставил между собеседниками две пиалки и грязный фарфоровый чайник с протезным жестяным носиком и крышкой на осклизлой веревочке.
Следом за монахом в пещеру забежала золотистая собачка, но лаять не стала, задумалась.
«Кавьям аликхас?» [17] — не разжимая губ, осведомился монах у Доктора. Тот изобразил отрицание. Долив хлопкового масла в светильник, монах вышел. Следом выбежала и собака: цоп-цоп-цоп.
— На чем мы остановились, Юсуф? Как после ранения под Кёнигсбергом я оказался в китайском Туркестане? Да, нас прервали. Кстати, не обижайтесь на черного чайханщика: прерывать — его ремесло… Постойте, не пейте без меня.
17
Написал стихотворение? (санскр.)
…Что мне было делать, Юсуф? Я обчистил этого мертвого солдатика — я же его и схоронил. Его русская шинель пришлась мне впору, она была даже красивее немецкой — нашей только детей в кино пугать. Кроме того, я обнаружил у него в подкладке мешочек с полуистлевшим листком — я знал русские буквы и догадался, что это молитва. Сел на корточки перед холмиком и прочитал листочек медленно, по слогам. Что мне было делать? Я пытался спастись через этот маскарад, на мне было одеяние русского солдата, но я не знал ничего по-русски, кроме букв. При первой же проверке меня ждал расстрел.
И, знаете, ночью этот солдатик побывал в моем сне. Сдержанно поблагодарил за доброе погребение и пообещал за две-три ночи обучить русскому языку… Вообще-то последующий опыт научил меня не слишком полагаться на обещания русских, но на мистическом уровне они надежны как никто.
Через неделю я наполнился русским языком, вжился, врос в украденную шинель и почувствовал любовь к Пушкину. У Лукоморья дуб зеленый, да?
— Зеленый, — хрипло подтвердил Юсуф.
У входа в пещерку стоял чайханщик, укоризненно глядя на Доктора.
— Дальше… Я тайно пересек Польшу, русская шинель и язык спасали. А в Германии во мне заподозрили дезертира — русским быть, как оказалось, не всегда удобно. И я расстался с маскарадом и стал просто Никто. Беженец, фрагмент разбомбленного пейзажа. Таким глубоким Никто, что меня пару раз даже приняли за еврея. Пейте чай.
…Я обыскал Прагу — моей любимой там не было. Город прекрасно сохранился; барокко вообще до отвращения живучий стиль, ничем не проймешь. Но ее нигде не было — общие знакомые, а их уцелело меньше, чем зданий, только пожимали худыми плечами. Ее отца отправили в сорок четвертом в лагерь — кстати, в том же лагере погиб Хаим Брайзахер, дедушка нашего Артура.