Ташкентский роман
Шрифт:
Друг тяжелого больного был достойным человеком, ветераном войны. Работал в министерстве и схоронил двух жен. А дочь выросла и опозорила его. Захотела настоящей жизни, которая бывает в книгах. Привлеченные ее современными взглядами, к ней тайком пробирались какие-то типы. Друг изо всей силы охранял дочь, но она решила опозорить своего отца. Ушла из дома и стала ждать ребенка. Тогда друг заболел, комнаты заколосились пылью, и о позоре вот-вот должны были узнать на работе. А может, даже узнали, потому что предложили путевку в самый худший санаторий. Потом друг получил еще более страшное письмо. Читал и не верил. Дочь научилась быть аферисткой, поселилась у своего сожителя, потом выжила его из квартиры, затеяла аферы с потерей паспорта и собирается отобрать
Больной замолчал, ожидая мнения нянечки. История о друге казалась непонятной, но больного надо было поддержать словом. Нянечка поняла, что он осуждает своего однополчанина, его суровость к дочери. Молодежь, конечно, да. Например, молодые нахальные нянечки, даже утку нормально не поставят. Но чтобы дочь родную проклясть, это, больной, недопустимо. Вы лучше, больной, поспите. Больной?
…Ба-альной!!!
Снег сыпал на лицо, сыпал на глаза, на густые брови, сыпал на нос и щеки, снег сыпал на молодые губы и безвольный, тщательно выбритый подбородок. Снег сыпал и таял, сыпал на мирные черепичные крыши и таял в кустах шиповника. Город почти не пострадал от боев, и снег ему был к лицу. Третья зима вдали от Самарканда, думает старший лейтенант и легко отрывается от земли. Он прикидывает, сколько еще служить, и медленно летит над Ратхауз-штрассе, не зная, что это — Ратхауз-штрассе. После холодной украинской зимы здесь почти курорт, старинный европейский рай. Он летит затылком вниз, лицом к небу, молодой политработник, и снег ложится и тает на его выбритой улыбке. Под ним, на заснеженном дворе, тихо наигрывает на реквизированном рояле крохотная фройляйн, эта музыка входит в летящего коммуниста, берет за душу. Он делает несколько кругов над девочкой, она что-то объясняет своим торопливым слушателям в мундирах, даз ист Бетховен, вартен зи битте нох фюнф минутен, майне херн, нох фюнф минутен. Ничего не поняв и радуясь собственному непониманию, политработник пилотирует свое молодое восточное тело дальше и выше. Снежинки растут и превращаются в белые звезды, молодая мать склоняется над сыном, и от ее тепла тает весь снег с черепичных крыш, и они оказываются крышами родного Самарканда. Как прекрасно жить, даже когда не знаешь иностранного языка.
Лаги еще раз бросает торопливый взгляд на Султана и через минуту, миновав похрапывающую свекровь и скрипучий коридорный пол, осторожно закрывает за собой входную дверь. Пять минут, только на пять минут…
Свекровь проснулась — показалось, что хлопнула дверь. Тяжело встала, жадно вглядываясь в темноту. Пошла на кухню, на ходу заплетая косу. Зачерпнула стаканом из эмалированной кастрюли, в которой отстаивалась глинистая вода. Шумно выпила и, поставив стакан на стол горлом вниз, ушла спать с одной недозаплетенной косой. Засыпая, решила постричься и купить модные бигуди.
Квартира снова затихла. Лишь на кухне, минуты через две, поехал по мокрому столу стакан. Доехав до края, замер.
Лестничная клетка была освещена дохлой лампочкой — все же Лаги смогла ближе разглядеть брата Маджуса. Аккуратная улыбка, большие серые глаза с заметным косоглазием. Мужчина почувствовал, что его разглядывают, представился Маликом. Лаги слышала это имя, когда чинили воду. Малик строго посмотрел на часы. Пора.
Привычные пять ступенек вниз; последняя, осторожно, высокая. Малик свернул налево и остановился у входа в подвал. Сюда желтый лестничный свет почти не доходил. Доставая из кармана ключ от подвала, Малик выронил его, быстро поднял и смутился. Смущение делало его очень похожим на брата, и совсем осмелевшая Лаги шагнула в пахнущий теплой плесенью подвал.
Султан
Лаги сейчас находилась как раз под тем местом, где стояла кроватка Султана.
Они спустились еще ниже, куда уже не доходил свет из подъезда. Страшно — сказала Лаги, хотя по-настоящему страшно не было. Словно ждавший этого детского признания, Малик провел по стене рукой: щелкнул выключатель, возник красноватый свет. Лаги осмотрелась, и ей стало действительно не по себе.
Это был обычный подвал, низкий потолок подпирала нелепая колоннада из больших и малых труб: из одной трубы капала вода со всхлипами, похожими на плач оставленного ребенка. У стены стоял столик, накрытый прожженной клеенкой, изображавшей экзотические фрукты. На столике лежала настоящая плеть, выглядевшая мрачнее всего остального. В отличие от гаечных ключей и всхлипывающих труб, ее присутствие здесь было непонятно.
Малик извинился, что не прибрано, и взял со стола плеть. Держал он ее неуверенно, кончиками пальцев. Лаги было страшно плети и страшно спросить, для чего она здесь нужна. Тут, кажется, и Малик почувствовал, что плетку надо как-то объяснить.
…Сестра… Вы не бойтесь, но там без нее один раз нельзя… Один раз ударить будет нужно. Вы сами будете просить, а рукой я не смогу. Вы можете, если боитесь, вернуться, только Маджус очень просил. Я бы сам вас не привел — только один раз…
И он отодвинул большой фанерный лист, за которым открылся еще один спуск, уже без ступеней. Лаги оглянулась — тихо всхлипывала вода, на закопченной клеенке бесшумно дозревали ананасы.
Спускаться пришлось недолго. Лаги только начала привыкать к темноте и к желтым зигзагам, которые чертил на песчаных стенах туннеля карманный фонарик Малика, как они свернули в маленькую пещерку слева. Малик почиркал спичками, зажег три свечи, оказавшиеся на земляном полу, сел напротив них и пригласил Лаги сделать то же самое. Лаги хотела оглядеться, но было все еще боязно, и она напряженно смотрела перед собой.
Обычные хозмаговские свечи, они горели как там, наверху; не хватало только насекомых. Один мотылек, и всё. Лаги заметила на стене маленькие отпечатки ладоней. Хотела спросить, но Малик жестом попросил о тишине. Весело горели свечи.
То, что произошло в следующую секунду и растворилось, не дожив до ее конца, было ясным и совершенно внутренним. Оно не задуло свечей, не искривило дугой пещеру. Просто несколько — нет, сотня — резких, додуманных и прозрачных мыслей фейерверком взлетели из самого средоточия Лаги. Не только этих ослепительных мыслей — самой этой сердцевины Лаги прежде в себе не знала. И все же это были ее мысли, она их носила в себе все долгие годы, которые теперь стали пустыми, как скорлупа. Ясные, раскаленные до синего блеска мысли, — они не прорицали будущее, они были им. Они были также прошлым, они были формулами Лаги, словами, из которых она была сделана, которые она бормотала всем своим маленьким телом, всем своим неспелым умом.
…и исчезли, самопереведясь на обычный, сонный язык человечества. Горизонт снова затянуло словесной пылью, из которой было уже невозможно извлечь даже пепел отпылавшего фейерверка. Смысл остался, но отменял все те смыслы, которыми до сих пор жила и шевелилась легкомысленная невежда Лаги.
Лаги почувствовала, что вся словно онемела, затекла, заполнилась какой-то тяжелой подушечной мякотью. Тряпичная кукла, нет, надувной шарик, наполняемый ржавой водой из крана, с братишкой баловались, сейчас лопнет, и ржавая вонючая вода затопит… Все затопит…