Ташкентский роман
Шрифт:
Однако самолет с Лаги приземлился еще днем. Ничего не светилось. Ничего, кроме обычного солнца, не сияло. Но запах столицы, веселый и горьковатый, проник сквозь испарения взлетно-посадочного асфальта и ударил в Лаги. И она закрыла глаза.
Ташкент!
Машина действительно встречала; за рулем ерзала уменьшенная и утолщенная копия Рафаэля в импортных подтяжках. Пошумев пару минут на таджикском, мужчины обернулись к Лаги. «Это мой кузен», — представил Рафаэль водителя. Кузен приветственно вздохнул.
Рыжий «Москвич» покатил по обжигающему
— Почти год, — сказала Лаги сама себе, когда машина миновала перекресток Хмельницкого и Руставели.
— Что? — переспросил Рафаэль. — Вы правы, действительно жарко.
Заехали к Рафаэлю.
Прежде чем выйти из машины, он извинялся, что не может сейчас пригласить Лаги к себе в апартамент. От духоты в машине и длительных извинений у Лаги слегка закружилась голова.
— Я вам сделаю вентилятор, — сообщил водитель, когда Рафаэль вышел.
— Спасибо вам. — Вялая струйка сквозняка обдает взмокший лоб и веки. — Вы — двоюродный брат Рафаэля?
— Я — его родной младший брат. Вы не знаете, что такое кузен? — спросил водитель и начал беспокойно протирать носовым платком пятнышки жира на лобовом стекле. За стеклом летали, ползали и бегали дети.
— Извините… я не хотела вас обидеть.
— Нет, почему, с вами приятно общаться. — Немного поразмыслив, он протягивает Лаги что-то золотое и блестящее: — Вот, берите, пожалуйста, брат только что привез из командировки.
К Лаги подплывают две самолетные карамельки.
Миновав торговку куртом у железных ворот, машина подъехала к больнице. Через пятнадцать минут (расспросы, стеклянные коридоры) Лаги останавливается перед восьмой палатой. Человек, названный в честь Моцарта живописи, остается ждать в вестибюле.
Завидев Лаги, к ней откуда-то издали, из другого конца коридора, устремляется пожилая медсестра.
— Дочка?! Гражданочка, вы дочка? — Она почти бежит к Лаги, то освещаясь на солнце, то пропадая в душной хлористой тени.
Дочка, дочка, родила сыночка. Лаги, дрожа, открывает дверь палаты.
В палате было темно от людей; казалось, все ждали только Лаги. На стуле около койки отца смуглым айсбергом возвышался самаркандский амакя, всегда, сколько помнила Лаги, работавший директором магазина.
Перед тумбочкой копошилась на корточках незнакомая симпатичная женщина, из многочисленной и труднозапоминаемой отцовой родни.
Неподалеку, тоже на корточках, сидел двоюродный братишка Лаги, сын дяди из Гиждувана; в детстве он приезжал в Ташкент гостить на лето, худенький смешливый мальчик, младше ее на пару лет. Два года назад женился, растолстел и завел на лице выражение такой серьезности, которая даже здесь, в палате умирающего, была, наверное, излишней.
Родственники были одеты нарочито не по сезону: мужчины — в серых костюмах и выгоревших галстуках, женщина — в темно-синем бархатном платье с мясистыми розами. На соседней койке сидел другой больной, старик в майке, полосатых штанах и ферганской тюбетейке. На подушке у него лежал транзистор, издававший хрипы, кашель и футбольные свистки.
И
Футбольный судья пронзительно свистнул.
Синяя женщина вскочила обниматься с Лаги, закружила ее в приветственном танце из объятий, сухих поцелуев под ритмичное яхши-мы-сиз, тузук-мы-сыз [4] , тра-та-та-та-та-та-мы-сыз… Зашедшая из коридора медсестра настойчиво теребила Лаги за руку. Двоюродный братишка поднялся и встал с каменным видом. Дядя, продолжая сидеть, тихо заговорил с другим больным; Лаги показалось, что он сказал: «Явилась — не запылилась». Тот, в свою очередь, добродушно засмеялся и направился к выходу.
4
Яхшими сиз? Тузукми сиз? — Как поживаете? Как ваше здоровье? (узб.)
Медленно пробираясь сквозь эти сети из приличий и обид, Лаги наконец доходит до страшной кровати отца. И останавливается, не зная, что делать дальше.
И никто в палате этого не знает — как должна вести себя блудливая дочь, обесчестившая себя и семью, но допущенная из сострадания попрощаться с отцом.
Красавец братишка снова опустился на корточки — так легче ощущать себя зрителем. Почему-то ему вспомнилось, как он однажды в детстве вдруг поцеловал Лаги в губы, когда они играли во дворе, наполняя водой воздушный шарик. Поцеловал и сразу убежал — боялся, что Лаги его побьет. Не побила.
Лаги поглядела в лицо отцу, на его веки, губы, подбородок, словно надеясь найти подсказку. Но там уже словно кто-то начисто вытер все прежнее, родное. Лишь в углубившихся морщинах задержалась дорогая пыль прошлого, но и она безмолвствовала. Губы, мучительно звавшие дочь два дня назад, были будто заметены снегом. (Какой-то подсказчик, уменьшающийся с каждой минутой, дергал отца за капитанскую шинель и шептал, что дочь следует простить, снять с нее несправедливо и неумело наложенное проклятие. «Какая дочь? — смеялся летящий над городом офицер. — У меня нет никакой дочери. Я еще никогда не бывал с женщиной, дочери быть не может. И никого я не проклинал, кроме немцев. Фашистов. Еще предателей. Еще…»)
В это время Лаги уже стояла на коленях, обхватив руками уходившие куда-то в пустоту железные перила койки, и выла. «Дода… Дода-жон… Дода». Как тогда, когда он приехал проклинать, она инстинктивно пыталась найти его ладонь, уткнуться в нее, просить о милости. Тогда, в апреле, отец отрывал руку, прятал за спину. Сейчас рука была в полном ее распоряжении. Но ладонь была сухой и чужой. Глиняной.
Лаги встает; зрительские лица родни проплывают мимо нее; она понимает, что идет к двери. За дверью на нее опускаются добрые и шершавые руки медсестры. Очень вас ждал, рассказывал, какая вы у него умница, хорошая. Жалел, что погорячился.