Татьяна Тарханова
Шрифт:
— Вот товарищ Князев спрашивает — когда коммунизм придет? А я ему свой вопрос задам. Как он думает, коммунизм — это второе пришествие, что ли? С неба? Вторым Иисусом Христом объявится? Рыба в бредне, и ту вытащи, а коммунизм надо своими руками сделать. Сработать его надо, как хлеб. Вспаши, посей, вырасти. Но есть тут одно затруднение. Мужика к коммунизму тянет, а баба на единоличной стезе топчется. Как по-вашему, кто кого держит? Думаю, все-таки мужик бабу. Ему и колхоза боязно, и перед обществом неудобно. Вот и валит на бабу! И как тут быть — скажу. Разрешим этой бабе коня в колхоз сдать без узды, а той уздой стегануть мужика своего, чтобы он сам не топтался на единоличной стезе.
Игнат слушал Сухорукова и примеривался к будущей колхозной
Зимняя ночь долга, крепка на сон, но всю ночь люди не спали. Народ провожал старую вековуху — единоличную жизнь и встречал новую, неведомую еще жизнь колхозную. В окнах избы-читальни занимался лиловый зимний рассвет, когда наконец проголосовали за колхоз. А кому быть председателем? Большинство стояло за Еремея Ефремова. Мужик хозяйственный, оборотистый. Хитер, чтобы чужих обмануть, умен, чтобы со своими не лукавить.
Сухоруков взглянул на Тараса Потанина: «Видишь, не по-нашему выходит. Надо бы тебя председателем, а люди требуют Ефремова». Тарас мог спросить: «Не с вас ли, мужики, Еремей шкуру дерет за помол? Не к нему ли на поклон по веснам ходите — дай мучицы до нови?» Не докажешь, что он чистый кулак, — мельница числится за обществом, а главное, что там ни говори, Ефремов действительно лучше его хозяйствовать сможет. И Тарас тихо сказал Сухорукову:
— Я на себя конюшню возьму.
— Давай, — согласился Сухоруков. — На первых порах, должность конюха, может быть, даже поважней.
Проголосовали за Ефремова. Потанин стал его заместителем и старшим конюхом.
Через неделю Игнат запряг свою единственную лошадь Находку, положил в розвальни плуг, железную и деревянную бороны, хомут с летней упряжью и повез этот немудреный паевой капитал на общий колхозный двор, в бывшее помещичье имение. Он въехал под навес и, чтобы продлить расставание с Находкой, долго чистил на конюшне ее денник. Тарханов отдавал лошадь, как тысячи и тысячи мужиков: с грустью и тоской. Но, расставаясь с ней, он меньше всего предполагал, что его любимица будет причиной многих его несчастий, которые вскоре обрушатся на его семью и даже на еще не родившуюся внучку. Да, если бы не Находка, кто знает — может быть, все сложилось бы иначе.
Временами Игнату казалось, что в Пухляках ничто не изменилось. Краем речного обрыва тянулась знакомая, такая привычная для глаза улица бревенчатых, крытых соломой изб. Отстроенные уже после революции, они были на одно лицо — в три окна, с высокой завалинкой, с потускневшими от солнца и дождей венцами. Октябрь поравнял пухляковцев, наделив их одинаковой землей. И не потому ли дом арендатора мельницы Ефремова Еремея ничем не отличался от дома Игната Тарханова? Даже на задах деревни, там, где за огородами высились гумна и риги, одно хозяйство походило на другое. Люди старались строиться так, чтобы ничем не отличаться от соседей, чтобы, упаси боже, не выглядеть богаче других. Только сами пухляковцы хорошо видели, что хозяйство хозяйству рознь. Все знали, что Еремей Ефремов пахал свою землю, и его же хлеб рос на земле Афоньки Князева. Афонька своего хозяйства не вел. Всем было ведомо и то, что торговал с черного хода мануфактурой и кожей бывший лавочник Крутоярский. Да, многое было как прежде. Правда, коней перевели в бывшее помещичье имение да свалили в одно место все плуги и бороны. Ну, еще собраний стало побольше. Насчет семян — собрание. Строить или не строить кузницу — опять собрание. И не обойтись без собрания, ежели надо решить — какие установить поля, как порушить межи. И что ни собрание, то до петухов. Но в остальном ничто еще не изменилось. Главное — хлеб ели свой,
Игнат с мужицкой осторожностью ко всему примеривался. То казалось ему, что он стал хозяином всей пухляковской земли, то вдруг его охватывала тоска по своему наделу. Тогда тайком он пробирался на свою полосу, разгребал снег, гладил зеленую поросль озими. Он хотел убедиться, что она живет и дышит под белым зимним покровом. А ведь этот будущий хлеб уже не был его хлебом. Не поедет Игнат осенью на базар, не будет прикидывать — сколько выручит денег, хватит ли их на колеса для телеги, сбрую. Эх, базар, базар! Услада и мужицкие слезы. Дешево продай, дорого купи. И хоть себе в убыток, а любил Игнат ездить на базары. Походить по рядам, поторговаться, показать себя самостоятельным человеком. Хочу — куплю, а не подходит — на место положу. И пусть в кармане всего лишь несколько рублишек! Он им хозяин! А теперь ни базара, ни заботы. Хорошо это или плохо — не знать заботы? Игнат еще не чувствовал себя прочно связанным с колхозом. Все его привычки, взгляды на жизнь, его душа — все было еще в прошлом, хотя сам он уже шагал по дороге будущего. И потому он часто не осознавал, что делал, и был полон всяческих сомнений. В одном не сомневался: он всегда жил и будет жить землей.
Размеренный, годами сложившийся в единоличном хозяйстве распорядок нарушился, а новый еще не создался. Мало было установить правила выхода в поле. Все требовало переделки. И прежде всего — характер и душа крестьянина. Ведь надо же понять, что жизнь разлучила со своим наделом самого великого собственника. Земля была для него всем: основой жизни его семьи, надеждой на счастье.
Уже солнце высоко, а люди только выходят на работу. Раньше каждый хозяин собирался на свое поле до рассвета, а нынче надо было еще узнать, куда идти, что делать. Артель требовала управления. Считали, надеялись — Еремей Ефремов наладит дело. А пока он что-то там налаживал, Игнат Тарханов, чтобы заполнить утренние часы, ходил на конюшню и до наряда чистил денник, где стояла его Находка, кормил ее с ладони корками хлеба. Нет, он не жил надеждами на то, что ему вернут Находку. Его влекла к ней та же любовь крестьянина к лошади, как и к земле. Он с гордостью говорил Тарасу Потанину:
— Моя-то чалая, ей-ей, не хуже ефремовского битюга.
— Ничего не скажешь, добрая кобылка.
— В плугу работница, в бричке рысак. Ты, Тарас, поглядывай, чтобы не опоили ее.
— Колхозом жить — надо каждого коня беречь, — отвечал Тарас и мечтательно добавлял: — Вот только бы приладиться друг к дружке. А там дела пойдут, Игнат! Вот помяни мое слово, пойдут! Все у нас есть для хорошей жизни — и земля, и семена, и кони. Паши, сей, убирай. — И повторил уже задумчиво и с тревогой: — Только бы приладиться!
Зимним утром Игнат сортировал на колхозном гумне пшеницу. Мимо на Находке ехал Афонька Князев. Стоя на задке груженных навозом саней, он гнал лошадь рысью. Игнат выбежал на дорогу.
— Не масленица, ишь, раскатался.
— Ужо и бубенцы навешу, — встряхнул вожжой Афонька.
— Не дам Своего коня гнать!
— Был твой, а теперь колхозный.
— Да где это видано, чтобы с таким возом да рысью?
— А ежели мне прокатиться охота? — заломил шапку Афонька. — А ну, не держи!
Игнат хмуро пропустил мимо себя Князева. А тот свистнул, причмокнул губами и, весело оглянувшись, снова погнал. На повороте воз занесло в сугроб. Афонька гикнул и громко выругался:
— У, язви твою душу!
Находка попятилась, наседая на передок саней. Афонька спрыгнул и стал ожесточенно бить ее черенком кнута.
— Дура, куда прешь!
Игнат подбежал, оттолкнул Афоньку.
— Тебя бы кнутом! — Он приналег на сани, помог лошади выбраться из сугроба и вернулся на гумно.