Таволга
Шрифт:
— Какую достать? — снимает рукавицы и запускает руку в кутейку. — Не жалей трешки, мать, с птицей будешь.
Мимо идет человек в боярке:
— Учат, понимаешь, кормушки делать, а тут, ловкачи, понимаешь…
Смотрю вслед боярке, и чего ругается? Я не помню ни одного своего сверстника, который в детстве не ловил бы или не подержал хотя бы одну птицу. Мы заболевали этой страстью как ветрянкой. И, как ветрянка, она оставляла свои отметины. Вот одна на памяти.
Раннее морозное утро. Предупредительные гудки. «Ура!» — не ходить в школу. Свист за окном — мой приятель Генка Говорухин уже на ногах. Торопливо собираюсь, прихватываю кухонный нож и выскакиваю во тьму и стужу.
Бежим. Минуем мелкий кустарник за поселком, затем ельник с пихтачом, и только потом находим березу. Гнем толстый сук и режем по очереди. Дуем в ладони, суем пальцы под мышки. Раскраснелись от мороза и в лучах восходящего солнца похожи на снегирей. Но вот сук надломлен, отдираем, повиснув на нем, режем другой и бежим домой, не чуя ног.
Кое-как отогревшись, ставим березки каждый в своем огороде, втыкаем вокруг ветки репейника, навешиваем западенки.
Верчусь на кухне, каждую минуту выглядываю в окно — нет, не попалась еще.
— Не сидится тебе, веретешко, — ворчит бабушка.
Вдруг дверь настежь — и Генка:
— Айда, березовый чечень попался!
И что это была за прелесть! Белоснежная с красной грудкой и красным теменем, восковым будто клювиком и глазками-бусинками. Кажется, это от нее в не топленной Генкиной комнате было светло.
Видимо, та зима была очень знобкой, ибо за сорок прошедших с тех пор лет тундровую чечетку пришлось видеть в городе еще только раз.
— Брать надо, отец, — говорит птицелов, — пока не перехватили. Нараспев поет, чего же лучше? Чиж отменный есть или жулана уступлю, — словно делает мне одолжение исключительно по доброте своей.
Знаю по опыту, хорошего певуна на базаре редко купишь. Знаю, но не могу устоять и сдаюсь на милость веселого птицелова. Выбираю поджарого, блестяще-яркого, с тонким клювом и двумя пятнами в хвосте щегла.
Ободренный почином, продавец безошибочно и цепко выбирает «моего» и передает. Ярким росчерком мелькает щегол перед глазами.
— Эх, растяпа! — досадует птицелов.
— Дайте чижа вон того, с пятном на горле.
Но когда вылетает и чижик, птицелов хмурится:
— Деньги гони, батя.
Рассчитываюсь. Беру снегиря, но продавец уже не доверяет: «Дай-кось, жуланчика пристрою». — И сам опускает птичку в мою рукавицу.
Возвращаюсь с «птицей». Воровато прохожу в свою комнату, но домашних не так-то легко провести. Во взглядах укор: жизнь прожил, а ума не нажил. Сажаю снегиря в клетку и ставлю в затененный угол, чтоб обживался.
Утром он меня будит: «Фю-фю-фю». Обычно снегирь поет на две ноты и как-то печально тянет свою «фю-фю», словно роняет звуки бубенчик-жуланчик. А тут был и третий звук, октавой выше, и, видимо, он придавал бодрый тон. Встал — и к окну — на вершинах елей теплится солнце. На другой день снегирь опять возвестил восход. И так каждое утро, даже в пасмурную погоду, но всегда в момент восхода, словно побудку играл мне — хоть часы проверяй.
СОЛОВЕЙ
Стою на берегу Ая. Дождь шумит, словно сыплется в воду зернистый озерный песок. Из-за хребта Уреньги выворачивает темно-синее зловещее месиво облаков. Его изнутри то и дело освещают высверки, и чуть спустя оглушительно гремит.
Не клюет, и давно бы пора уйти, но стою — неподалеку в кустах поет соловей. Все давно смолкли, а этот поет на изломе лета. Не ошалело, не по-весеннему, а спокойно мастерит колено за коленом. И эта песня похожа на вызов тому темному, что идет из-за горы.
Я промок, но уйти не могу — соловей держит как на привязи.
Может, также в блокадном Ленинграде симфония Шостаковича спорила с музыкой смерти.
УТКИ НАД ПРОСПЕКТОМ
Приехал в Ленинград во второй половине дня. Многолюдье закрутило, как щепку водополь. Оглушенный, растерялся. В метро хотел старушку вперед пропустить, да где там — под локти подхватило и понесло.
К другу детства приехал — давно звал. Ты, говорит Васек, позеленел, сидя там; мохом, говорит, покрылся; приезжай и погляди хоть, как люди живут.
Приехал, ищу иголку в сене. Все поспешают так что остановить и спросить совестно. А он, друг-то: попасть, говорит ко мне проще простого, дело это будто мягче репы. Вначале, говорит, на метро, потом троллейбусом потом на автобусе, потом мостик перейдешь тут и есть седьмой номер.
Зигзагами, кое-как добрался до проспекта Ветеранов. Кругом сияние огней. Которые, думаю про себя, можно и погасить. А дома там, обойдешь вокруг — отдыхать садись. Ищу, в котором друг живет, — нет седьмого номера. Ночь наваливается. Совсем пал духом. Между домами, как в пропасти, только месяц наверху. Над головой вдруг: свись-свись-свись… Не выдержали, думаю, нервы, тронулся: крякаши блазниться стали. Задрал голову, а между домами, и верно, как в ущелье — утки летят. Совсем ничего не пойму. Вышел за дома, речушку увидел, через которую тот самый мостик перекинут. А в речушке месяц колыбается, плеск, кряк и хлопанье крыльев. Всмотрелся: мать моя! Уток, что в садке, набилось, аж дух перехватило, будто Марьино болото или Халитова курья, когда пролетная утка валит. А там, где птица, я свой человек. Живут, думаю самим ступить негде, а уткам место находится. Мало того, как понял, извлекают из сожительства пользу. Бредет с работы человек, заверченный людоворотом, остановится на берегу дух перевести, покрошит утке хлебушка, и душой отдохнет, и утка довольна.
И от этого лада вознесся я, братцы мои, в мыслях, и представились озерки, речки да калужины на всей нашей земле-матушке. И утка тут плавает с гусем, и кулик по бережку бегает, и вальдшнепишки по аллее гуляют, рябчики в лесопарках гнездятся, тетерева бормочут в березовых колках, глухари…
Может, так и случится, ведь все зависит от человека, от нас с вами, братцы.
А седьмой номер, и правда, как мостик перейдешь, тут и есть, только я его не с того торца разглядывал.
КАЙ
В середине октября я возвращался домой, набрав на вырубке поздних опят. Притомился, сел у дороги и снял рюкзак. Расправил плечи и предался благостному состоянию покоя, какой разлит в теплом воздухе, в глухой тишине, в колее с прозрачно-черной водой, накрытой палым листом. Деревья осыпались, и сквозь голые ветки купоросно сквозит небо, обещая скорые холода.
Вдруг на дорогу выбежал пегий спаниэль, поднял ушастую голову, повел носом, увидел меня и замер. По беспокойству в глазах, по лапам с нависшими корками грязи, впалым бокам и шерсти, свисавшей макаронами, нетрудно было предположить, что он заблудился и не первый день в лесу.