Таврические дни(Повести и рассказы)
Шрифт:
Его сменил молодой, розовый, черноглазый офицер, почти мальчик. Усы у него росли только у кончиков губ, тонких, подвижных и красных, как помидоры. Он был одет с тем военным щегольством, которое нравится начальникам, полковым дамам и обывателям, любящим военные парады. Ярко начищенные сапоги его хорошо обтягивали ноги. Он был очень решительный и живой: щелкая каблуками и делая виртуозные повороты, он вертелся и крутился по каюте и вдруг, будто невзначай, зацепил Анджиевского локтем.
Удар был рассчитан и силен. На губе Анджиевского проступила кровь.
— Как сидишь, комиссарская морда! — закричал мальчик полным и свежим, металлически звонким голосом. Щеки его охватил румянец. Он вынул серебряный портсигар
— Познакомимся, комиссар! — кричал этот полумальчик, повернулся, отчетливо щелкнул каблуками. — Штабс-капитан второго сводного полка Анатолий Щербацкий, честь имею. Питаю надежду собственными руками затянуть на вашей шее ожерелье из веревки. Попалась, ворона… ч-черт, с-сволочь! Ты у меня будешь тридцать девятым, кого я сам… Номер тридцать девять! Имею невесту: роскошная девица, но не соглашается, покуда не наберу пятьдесят. Пятьдесят штук самых родовитых комиссаров. Встать, когда о невесте говорят! Моя невеста — Россия!
Он отстегнул кобуру, вынул наган и положил на стол. Он был в состоянии неистового самоупоения. Вероятно дожидаясь своей очереди, он бегал по палубе и в нетерпении придумывал все те штучки, которыми добьет комиссара, и, облизывая губы, пил в буфете английский коньяк. Все лицо его, как стекло дождем, покрылось каплями пота. Подняв револьвер и положив палец на спуск, он закричал:
— Да здравствует государь император! Кричи, комиссар… «Да здравствует…»
Их плаза встретились. Анджиевский приподнялся, на ногах скрежетнули кандалы, долго качалась цепь. Он понял, что вот сейчас решится: или он, в кандалах, одолеет мальчишку, или мальчишка изобьет его рукояткой нагана. Опять он чувствовал, как горят его глаза. Холод свел лопатки, побежал по позвоночнику вниз. Выпрямившись, опустив руки, он не спускал глаз: это был поединок глаз, долгий, томительный и страшный.
Кадык нырнул на розовом горле офицера: офицер проглотил слюну. Нос его обострился, ноздри расширились. Анджиевский увидел, как офицер побледнел. Краска сошла со скул, поплыла вниз, лицо стало белым, как хина, он сломился и вдруг безвольно и мягко сел на табурет. Рука с наганом повисла между колен. Рот его открылся: розовый язык облизывал губы.
— Сесть! — крикнул он без голоса, закрыл глаза и вдруг, мотнув головой, начал засовывать револьвер в кобуру. Потом он расстегнул воротник и вытер платком белую шею.
Минут пять они сидели молча.
Ударом ноги офицер отпихнул дверь и закричал часовому:
— Егоров! Зови капитана Филиппова. Душно, мочи нет!
Штабс-капитан Филиппов от старости был мешковат.
Войдя, он воровато и даже как будто с испугом оглядел Анджиевского своими мелкими, добродушными, доверчиво-ясными глазами. У него была голова в виде пенька, с необыкновенно плоским теменем, лоб и темя сходились почти под прямым углом. Волос на этом четырехугольном черепе не было, и кожа, обтянувшая его, желтая, как сурепка, пошла пятнами лилового цвета. Также не было волос ни на щеках, ни на подбородке капитана Филиппова. Высоко приподнятые, вывернутые наружу ноздри были розовы и нежны.
Войдя, он осторожно прикрыл за собой дверь, старчески медленно повернулся к Анджиевскому и сказал поблекшим, но еще приятным тенорком:
— Чем это вы пригрозили штабс-капитану Щербацкому? Ай как нехорошо! В вашем положении, голубчик, это очень неосмотрительно.
Анджиевский не
Вскоре ему стало жарко, он снял защитную куртку и ловко, по-юнкерски сложил ее на столе, подумал и сказал:
— Духота, голубчик. Азия! Мне с вами тут целый час сидеть. А сниму-ка я и рубаху!
Он снял рубаху, обнажив пухлые желтые плечи, грудь с черными сосками и раздутый, гладкий, как шелк, живот.
— Вы уж не осудите старика, голубчик.
— Оголяйтесь, — усмехнувшись, сказал Анджиевский, — голыми-то вас я давно вижу.
— На то вы и комиссар, — миролюбиво и даже ласково откликнулся капитан Филиппов, похлопывая себя по телу, которое тряслось и плыло под его ладонями. — Раздеваете народ до последней нитки, как же вам после этого голых людей не видеть? — Он благодушно растер ладонями живот, будто сидел в предбаннике. — Я, батюшка мой, неестественную жизнь прожил. Моя профессия — управляющий имениями. Ну, война. На войну — в чине прапорщика. Воевал на турецком фронте — и такой курьез: что ни бой, то имею отличие, хотя доблести никогда не проявлял; я, знаете, ни крови, ни барабанов не люблю. Я с вами откровенно. Сунулся после войны в Москву, к семье. А там — комиссары. Все, что в банке скопил, реквизировано. Жена дома только ночует, а живет в церкви Николы Мокрого, молится о вашем низвержении и умом шатнулась. Дочь, Зинаида, нюхает кокаин, у нее с утра до ночи поэты, они весь дом растащили. Сын — у Деникина. Нехорошо. Вижу, делать мне дома нечего, — и сюда. По дороге, на станции Прохладная, хотели расстрелять, но я дьяконом прикинулся — сумасшедшим дьяконом. Вы, красные, простачки, вам смешно на дьякона — отпустили. Вам как, не скучна моя болтовня?
— Мне сейчас общество выбирать не приходится.
— Эх, голубчик, до чего ж вам хочется меня зарезать! За что? Меня б не трогали, и я бы никого не трогал. А раз из-под меня постель тащат, то нет, извините, мне тоже не хочется на голых досках спать!
Он оживился. Что-то похожее на мысль зажглось в его глазах.
— Давно мне хотелось задать комиссару вопрос в лоб. Но до сих пор не находил случая. Этот вопрос можно задать только в редкой ситуации, то есть при условии, если комиссар в кандалах. Очень опасный вопрос. Позволите?
— Позволяю.
— Вот я человек пожилой, стало быть, трезвый. Есть всякие высокие и нарядные слова: у вас «свобода», у нас «родина». Но я человек бывалый и опытный, мне родина только потому нужна, что она предоставляет мне тепленькую постельку. Вас, надо думать, родина положила на голые доски. Вот вы и стоите за свободу, против родины, чтобы она, свобода, дала вам теплую постель. Так? Но смею заверить, что родина давала постели не всем, а только избранным, лучшим людям. Вы ж от лица свободы обещаете каждому с улицы. Не хватит столько постелей, господин Анджиевский! Перегрызетесь, предупреждаю вас. Нельзя, чтобы царей были тысячи, а подданных — один. Да у вас и одного не будет, если всех буржуев перестреляете.
— Эх ты, — вздохнул Анджиевский, — царь! А где ж твой вопрос?
— Сейчас. На борту этого парохода следует князь Голицын и сын его превосходительства генерала Радко-Дмитриева, героя войны, бессудно вами расстрелянного. От них нам известно, что мы везем тебя на расправу. На смерть. Но почему ты не боишься, не цепляешься за жизнь, Анджиевский? Почему не покоряешься? Почему не просишь пощады? Вот мой вопрос: неужели тебе, Анджиевский, смерть менее страшна, чем жизнь на голых досках? Ведь на голых досках ты все-таки дышишь!