Таврические дни(Повести и рассказы)
Шрифт:
К подъезду кино подошла машина. Два английских офицера вежливо арестовали Анджиевских.
Гнездилин замешкался в толпе. И по тому, как он в ней замешкался, Анна поняла, что он — сволочь.
Английский офицер сидел между ней и Анджиевским. Он был совершенно равнодушен к тому, что делал, и смотрел на арестованных, как на пачки галет, которые ему поручено доставить в полк и за целость которых он отвечает. Анна пыталась заговорить с мужем. Не меняя выражения скучающих глаз, офицер вытягивал руку и поводил пальцем: «Запрещается».
У дверей штаба караул несла морская пехота. В двери сначала провели Анджиевского, потом Анну. Знакомый моряк держал на отвесе короткий морской
— Меня поймали, — сказала Анна проходя.
Он повернул в ее сторону зрачки.
В глубине коридора послышался голос Анджиевского:
— Никто не может разлучить меня с женой!
Резко захлопнулась дверь. Голос Анджиевского какое-то время жил в ушах Анны. И уже навеки он остался жить в ее душе. У нее было такое чувство, что она больше никогда не увидит Анджиевского. Чувство это было настолько остро и гневно, что она начала кричать и биться в чьих-то вежливых, но настойчивых руках. Она очутилась в комнате, такой чистой, что все в ней блестело: пол, стены, потолок и диван. Анна была раздетая. Дрожа и стыдясь наготы, она стояла у стенки. Сухопарая, немолодая, некрасивая женщина сидела на диване и бритвой пилила каблук на Аннином туфле. Каблук отскочил, упал на чистый пол. Некрасивая женщина вздохнула и глазами показала Анне, что, к их общему удовольствию, ничего не нашлось.
Анна забыла о своей наготе, подошла к женщине и швырнула ей в лицо:
— Гадина! Гадина!
Сила ее слов была так велика, что англичанка поняла их смысл.
Испуганно и побито она посмотрела на Анну, резко закачала головой: «Нет! Нет!»
Анна села на диван, обняла женщину, сказала ей: «Ты же невольница, невольница, протестуй! Моя сестра… ты протестуй, ты борись!» Женщина закивала головой, со страхом взглянула на дверь. В дверь стучались. Женщина кинулась к двери и не впускала мужчин до тех пор, пока Анна одевалась. Этим она показала Анне, что поняла ее слова и что эти слова, наверное, хорошие.
Когда вошли чиновники, чтобы отвести Анну в заключение, женщина жарко говорила им, что у этой большевички ничего не нашлось. Лица чиновников оставались бесстрастными.
Когда Анну выводили, женщина сказала ей слово, похожее на слово «сестра».
«Систер, — подумала Анна, — систер… сестра!»
Ночью Анну перевезли в тюрьму, она сидела в одиночке. Она думала только о том, чтобы за бездоказанностью выйти на волю и всеми средствами освободить Анджиевского. Она крепко спала ночью. Ей пригодятся силы. Ей думалось, интервенция уже не страшна: ведь кого ни коснись — матроса или штабной женщины, — везде систер, систер… сестра и, наверное, брат, а как по-ихнему «брат»? И ведь есть такое покрывающее, как шапка, теплое, стальное, горячее, железное, братское, сестрино, вечное-вечное слово — товарищ. Товарищ, ты, английский моряк, родной ты мой парень, охраняющий с карабином двери английского генерального штаба! Штабная ты тюремщица, дурашка, систер, систер, сестра! Ведь чуть-чуть выпрямиться бы вам, и вместо этой моей тюрьмы, вместо вашей постылой тюрьмы — будет воля, будет наш, пролетарский простор!
Спустя пять недель Анну вызвали в тюремную контору. Ночь. В конторе русский полицмейстер города Баку.
— Ну, девочка, довольно тебе занимать комнату. Улик против тебя, к сожалению, нет.
На подбородке у него торчала бородавка. Из бородавки рос волосок.
Анна поняла, что он служит с удовольствием.
— Можно идти? — спросила она.
— Именно для этого вас и побеспокоили. На дворе ночь. Пойдет с тобой, сволочь, конвойный, у него есть шпалер.
Анна села на скамейку.
— Ну? — спросил полицмейстер.
Анна
— Какой системы у него шпалер? Кольт, наган или вессон?
— А тебе, раздроби тебя, не все равно?
— От нагана, я слышала, смерть веселей.
Он положил свои белые руки на стол, поглядел на них. Взял телефонную трубку, пошипел в нее, назвал номер, стал говорить:
— Коля! Разбудил? Не сердись, Коля. Вот сейчас я выпустил большевистскую маруху. Девчонка. Годна только для постели. Да ну ее к черту! Постой, постой! Четверть пятого. Слушай, я беру машину, поедем в Черный город, возьмем там парочку красных.
— Вы свободны, — сказал он Анне, вставая из-за стола. Анна вышла из тюрьмы. У самой тюрьмы лежало море.
Где-то у горизонта рыболовы, видать, бросили в море спичку, и нефть объявшая море, горела. Зарево было прозрачно и тихо. Анна дошла до своей конуры. На столе записка:
«Анна! Англичане выдали А. белым. Белые увезли его в Пятигорск и там повесили».
Она легла на нары, язык и ноги отнялись у нее.
Когда она поправилась, комитет послал ее на Дербентский фронт.
Глава седьмая
На следующее утро после ареста английское командование передало Анджиевского в руки белых. К вечеру в закрытом автомобиле Анджиевского повезли в порт. Ветер, дующий с Сурахан, кидал на кузов машины жаркую и жесткую пыль. В машине было так душно, что высыхал мозг. Поры на теле здоровенного поручика, сидящего рядом, изливали пот, едкий и тонкий.
Вскоре машина остановилась, и поручик швырком выкинул Анджиевского из дверцы. Упав на землю, Анджиевский долго не мог подняться: кандалы на руках и ногах держали его у земли. Удар сапога, казалось, разломил ему бедра.
— Не бей! — сказал за его спиной голос, предостерегая. — Англичане смотрят…
Анджиевский собрал волю, отодрал плечи от земли и, откинувшись назад, подняв вверх закованные руки, начал медленно и страшно вставать. От висков его отхлынула кровь, глаза перестали видеть. От полуобморочного состояния он пришел в себя у парохода. Он шел по сходням, делая медленные и мелкие шажки закованными ногами, сходни упруго оседали. Казалось, не будь на нем кандалов, они, подбросив, швырнули бы его в море. Он увидел серый борт парохода, давно не чищенные золотые буквы на борту: «Крюгер»; светлый глаз на фок-мачте мерцал, странно белый на фоне заката. На палубе, осыпанной угольной пылью, было пустынно и голо. Черная пыль блестела на солнце, как чешуя. Серый и плоский Каспий, весь в перламутровых пятнах нефти и кровавых вспышках заката, лениво гнал спокойную волну на горизонт. Отбрасывая на корму гигантскую тень, край лебедки вскинул в воздух обтянутый старой рогожей тюк, гибкий голос пропел вдалеке:
— Ви-и-ира!
Анджиевский, окруженный конвойными, спустился в душное чрево парохода. От машинного отделения пахнуло теплом, запахом разогретого масла. В трюме, кивая язычками, печально горели рожки. Анджиевского втолкнули в каюту, с размаху он сел на незастланную койку. Против него на табурет сел офицер. Дверь задвинули, слышно было, как ставили в коридоре караул. Иллюминатор задраен. Душно. Волны, играющие за бортом, бросают на него длинные бенгальски-холодные отсветы.
Анджиевский закрыл глаза. В первую минуту ареста — именно в ту минуту, когда от него оторвали Анну, — он увидел, как в отчаянии и гневе она вскинула вверх руку (разорванный рукав ее скатился до плеча, рука тонкая, детская, с белыми шрамами оспы на предплечье), и он услышал свой собственный крик («Никто не может разлучить меня с женой!»). Именно в эту минуту Анджиевский почувствовал себя оглушенным.