Таврические дни(Повести и рассказы)
Шрифт:
— Ну, а посты? — спросил Аркадий Петрович, подавляя волнение, — всюду же посты, мы не знаем, где проходит фронт. Это опасно, рискованно, как же можно так?
— Небось здешний я, здешних мест крестьянин, провожу. Не мешкайте, покуда солнце не встало.
На воле дышалось терпко, свежо, как дышится перед рассветом, когда закоченевшая земля ждет солнца. За ночь ветер стих. На востоке, как оплывший воск, висела гряда белых, сливочного цвета, облаков. В бороздах дороги хрустел белый игольчатый ледок.
Шли молча: впереди широкоплечий, чугуном налитой Королев,
Прошли мертвыми задами, перелезли через плетень, вышли в луга, одетые сизым туманом.
— Дойдем до леса, — молвил Королев, — будет за тем лесом тропка. Пойдешь прямо, до шасы дойдешь, а на шасе красные стоят, тамо и есть Кузьминское. Тамо, в больнице, моя баба лежит. А еще есть тропка — на Листовец, кадеты в Листовце стоят. Вот как славно, други: кому какая тропка по сердцу, тую и выбирайте.
Поглядел на небо, сказал осклабясь:
— А баба, чую, нонче в ночь родила.
Пошел дальше, проминая траву; гряда облаков на востоке вдруг зажглась желтым тающим светом — вставало холодное тяжелое солнце. Ковалев усмехнулся, сорвал рыжую травинку, закусил зубами.
Королев спросил:
— Ты чему, друг?
— А тому. Тебя слухаю. Вона распелся: други-дружки, милые товарищи. Товарищ он тебе, дураку, барин-то наш! Походили мы среди бар, научены. Был бы у меня мой винт при мне, показал бы я этому барину тропочку.
— Ты поосторожней, брат, — вскипая, закричал Аркадий Петрович, — поосторожней! Здесь тебе не совдепия!
— Слышал? Ему дай силу, он такие бараночки завяжет, что из тебя, дядя, с бабой твоей, вода пойдет. Мало я тебя тогда бил, дурака лысого! Ты что как святой по земле ходишь? По какому праву? Нынче святые вредные: у трудящего народу в ногах, как путо, мешаются.
— Ты ответишь мне! — кричал Аркадий Петрович, страдая от своего бессилия.
— Отвечу, коли встренемся. Тебе, видать, не по нашей тропке идти. Да не знаю, много ль найдешь приятности во встрече-то в нашей.
Королев остановился, оправил бороду и сказал примирительно:
— Ты на него не злобься, господин: парень накаленный. Да и то, накалили народ, натрудили, вот он и взъярился. Ежели к кадетам, тебе вправо идти. Ступай, будь здоров. Держи опушкой.
Все еще вздрагивая от обиды, Аркадий Петрович сунул руку в карман, вынул золотой и протянул его Королеву, сказав:
— На, возьми, дядя, за услугу.
— Не требовается, — ответил Королев просто. — Прощай.
— Как хочешь, как хочешь, — пробормотал Аркадий Петрович, пряча деньги, надвинул на лоб шляпу, пегую от дождей, и пошел, сутулясь, вдоль опушки. Ему было холодно. От бессонной ночи стоял в ушах звон и ломило ноги. Какие-то птицы возились в голых сучьях, и где-то далеко, в Листовце, быть может, протяжно
На околице, бросив вниз бессильные иссиня-белые руки, висел мертвый парень; его нарядную сарпинковую рубаху пузырем вздувал ветер; лицо его как будто изумилось миру: этим осенним, ждущим первого снега полям, этой скованной холодом дали, этому нелюдимому небу. Его рот был раскрыт, и круглые выпученные глаза слегка прищурены.
И было видно, что, раненный, он, спотыкаясь, бежал к околице, как к последнему прибежищу, к островку спасения, добежал, схватился и повис.
Улица была безлюдна. В прудах, полных зеленой воды, плавали охапки соломы. Убитая лошадь лежала под ветлами, протянув по черной земле тонкие ноги, чересседельник сполз к ее шее, и ее желтые оскаленные зубы были в темной пене. Бурый кабанок, поводя хвостом, стоял подле и тупо смотрел на уже просохшую лужу крови.
Ветер мел по крышам, вздымая солому, как волосы. Избы стояли слепые; там и здесь раскрытые ворота показывали голые дворы, в которых покинуто бродили нахохленные куры. На крыльце школы, стоящей на взлобке, на гвозде, вбитом в притолоку, висело, покачиваясь, маленькое, с поджатыми ногами, тело женщины. На ней была бабья обжимка, жесткая черная юбка, тяжелые желтые чулки. Рассыпанные волосы скрывали ее лицо. На груди ее, приколотая проволокой, серая бумажонка кричала наглой вязью букв: «Учительница-большевичка!»
Из бочки, стоявшей у крайней избы, показалась круглая, как арбуз, голова; смятые волосы покрывали ее, как гнездо беспокойной птицы; голубые глаза казались непомерно большими на красном широкоскулом лице. Голова высунулась до подбородка и, не мигая, уставилась на Ковалева, идущего впереди.
— Эй, малец! — закричал Ковалев, останавливаясь. — Белые ушли?
Голова нырнула в бочку, потом показалась вновь. Широкий рот пополз к скулам, беззвучно раскрылся.
— Мы добрые, не бойсь. Совецкие мы, — сказал Ковалев серьезно и ласково. — Куда ж народ делся?
— Убег кто куда. В лес убег.
Мальчик высунулся из бочки по пояс, выкинул босую в струпьях грязи ногу и доверчиво, поводя плечами, стал отряхиваться.
— Нн-да-с, — протянул Ковалев и поглядел на Королева так, как будто тот был всему причиной. — Навели порядку золотопогонники, чеши, мужик, спину.
Он сел возле бочки закурить, свертывал козью ножку, нервно поводя локтями. Его плечи плясали. Зажав свертку в гнилых зубах, он протянул Королеву заношенный, красными цветочками, кисет.
Тот отвел руку:
— Не курю.
— И что было, что было! — захлебываясь, кривя губы, заговорил мальчишка. — С утра понаехали конные, с пушкой, с пулеметами. Первое — старосту. Старосту знаешь? Петр Петров. Второе — учительшу. Пьяные, а злые. Учительшу знаешь — Марья Никитишна?.. Он им говорит: «Мы мирные», а тот сидит на коню и все плюется, все плюется, потом руку эдак поднял. Что было! А покеда разговаривал, глянь, наших-то нету. Побросали дворы — кто в лес, кто в овраг, за лугом. Здесь начали стрелять, я побег. Гляжу — бочка. Я в бочку.