Тайна инженера Грейвса
Шрифт:
Хойл поставил на стол пустой бокал.
— Делами я занимаюсь попутно, Эли. Вообще же я журналист и, говорят, не такой уж плохой. Просто мне не хотелось говорить об этом при мсье Гильоме.
— И правильно! Он такой странный.
— А делец я не такой уж удачливый. — Рене избегал глядеть на Элизу: он начал игру, а играть с друзьями, даже полузабытыми, неловко, если даже это вызывается жесткой необходимостью.
Лицо Элизы приобрело озабоченное выражение.
— У вас неприятности?
— Пусть это вас не беспокоит, миссис Бадервальд.
Краем глаза Хойл заметил, что она и обеспокоилась и рассердилась.
— Если
Рене поднял на нее похолодевшие глаза, она знала его и таким, поэтому испугалась.
— Бога ради, не обижайтесь на Эли!
Рене молча накрыл ее руку своей ладонью.
— У меня затруднение, Элиза. Пустяковое, но труднопреодолимое. Я никак не могу добиться свидания с директором банка «Франс» Спенсером Хиршем. Видимо, происки конкурентов.
— И что? — не поняла Элиза.
Рене улыбнулся:
— Ничего. Надоело терять время.
Элиза покачала головой:
— Ах, Рене, Рене! Узнаю вас. Такой пустяк!
Когда Рене провожал Элизу в казино, его опытный глаз заметил двух крупных мужчин среднего возраста. Они курили у входа в кафе, надвинув мягкие шляпы на самые брови, а потом пошли позади шагах в десяти. Мсье Гильом был предусмотрителен.
Элиза и Рене завернули за угол, и казино предстало перед ними во всей красе: величественное здание в стиле ампир, увенчанное медным куполом со шпилем, — символ богатства, разорения, призрачного счастья и вполне реальных страданий. Центральный подъезд с широкими ступенями был ярко освещен, по этим ступеням поднимались и спускались люди, отсюда, издалека, они казались маленькими и жалкими, похожими на муравьев, из непонятной прихоти вставших на задние лапки.
Неподалеку от подъезда к ним подкатился респектабельный мужчина в черном смокинге с благообразным лицом и в глубоком поклоне склонил голову.
— Миссис Бадервальд, мне поручили встретить вас.
Присутствие Рене мужчина игнорировал. Элиза направилась было к ступеням, но встречающий, забежав вперед, снова поклонился и округлым жестом показал направо.
— Нам сюда, миссис Бадервальд.
Хойл знал, что в правом крыле здания находится ничем не примечательная дверь с табличкой «Особые салоны», куда вход простым смертным, даже богатым, заказан.
— Эли, простимся здесь, — негромко попросил Рене.
— Простимся, Рене.
Элиза была печальна, но спокойна. Она совершила экскурсию в страну прошлого, в сферу милых, полузабытых чувств и настроений, и теперь возвращалась в свой привычный мир, может быть, не очень счастливый, но уютный, надежный и многокрасочный. Отойдя шагов на десять, Элиза приостановилась и помахала ему рукой. Рене ответил тем же.
Покидая площадь, Рене на всякий случай оглянулся, мужчин, похожих на серые тени, не было. И слава Богу!
Встреча с Элизой произвела на Рене неожиданное и довольно странное впечатление. Престижные стимулы, игравшие в его предприятии немалую роль, и жизненные перспективы вообще как-то поблекли и выцвели.
Однажды, в ранней-ранней юности, Рене уже испытал нечто подобное.
Еще был жив отец, четырнадцатилетний подросток Рене Хойл жил бездумно и беззаботно. В тот памятный вечер он провожал в аэропорт одноклассницу Джоан, которая улетала далеко, в Аргентину, и навсегда. Они дружили с Джоан, Рене казалось, только дружили и ничего больше. А оказалось, было и другое, было, но они не подозревали об этом. И это другое с удивительной ясностью вдруг открылось в неожиданных слезах Джоан и в торопливых неловких поцелуях среди равнодушной толпы воздушных пассажиров.
Звенящая ясность бытия тогда впервые посетила Рене. Он долго не мог уснуть и смотрел из открытого окна на звезды, которые лениво заигрывали с ним: старались спрятаться за сонно колышущимися, черными листьями, исчезали и появлялись снова. Подошла мать, они обменялись несколькими словами, а потом молча следили за кокетничающими звездами и слушали ночные шорохи, похожие на тайные вздохи самой Земли. «Ничего, Рене, — сказала вдруг мать. — Просто от тебя уходит детство. Уходит совсем, навсегда. Но это ничего». Что теперь уходило от Рене, в этот теплый дремный вечер возле кипящего фальшивыми страстями монакского казино, — юность? Скорее всего так: Элиза унесла с собой последнюю неперебесившуюся частичку его души, и теперь журналист Рене Хойл со вздохами и ворчанием, но не без удовольствия укладывался в прокрустово ложе зрелого человека.
Мать Рене знала пять или шесть иностранных языков, она овладевала ими легко, словно шутя, работала переводчицей в торговой фирме и, пока была здоровой, пользовалась расположением начальства. Английским и русским она овладела еще в рядах французского движения Сопротивления, когда бок о бок с будущим мужем сражалась в интернациональном отряде. В тот памятный вечер, когда от Рене уходило детство, мать продекламировала на незнакомом звучном языке короткое четверостишие. Потом она объяснила, что эти строки принадлежат великому русскому поэту Александру Пушкину, и пересказала их содержание. Оно оказалось удивительно созвучным и общему состоянию Рене, и его чувству вдруг обретенной и тут же потерянной, уже совсем не детской любви.
Как и в давнее время, на пороге юности, в эту по-летнему теплую южную ночь Рене долго не мог уснуть. Он все ворочался с боку на бок, пытаясь вспомнить четверостишие русского поэта, пересказанное ему матерью, но из этого ничего не получалось. Слова, увы, безнадежно стерлись, выцвели, потускнели. Но осталось нечто большее! Эмоциональный смысл позабытых строк неясными, но густыми токами воспоминаний бился в сознании Хойла, умиротворяя и успокаивая. Да-да, это было важнее самих слов! Вдруг поняв это, Рене улыбнулся и вскоре уснул.