Тайна корабля
Шрифт:
— Я думаю, что это неправильно, сэр, — сказал Норрис, — я жил в колледже именно так, как вы говорили мне. Я жалею, что меня выставили, и вы вправе порицать меня за это; но вы не имеете никакого права допекать меня за долги.
Вряд ли нужно описывать действие этих слов на тупого человека, не без основания раздраженного. Некоторое время Сингльтон неистовствовал.
— Я вам вот что скажу, отец, — заявил наконец Норрис, — я думаю, что из этого ничего не выйдет. Я думаю, что вы лучше сделаете, если предоставите мне заняться живописью. Это единственная вещь, к которой я питаю искру интереса. Ни на что другое у меня не хватит терпения.
— Я надеялся, сэр, — отвечал отец, — что оказавшись по шею в позоре, вы, по крайней мере, не станете повторять таких легкомысленных заявлений.
Намек подействовал; легкомысленные заявления никогда
Он так и делал до двадцати пяти лет; и к этому времени истратил свои деньги, накопил кучу долгов и приобрел (подобно многим другим меланхолическим и неинтересным личностям) привычку к игре. Один австрийский полковник — тот самый, который позднее повесился в Монте-Карло — дал ему урок, который длился двадцать два часа, и оставил его разоренным и беспомощным. Старик Сингльтон снова заплатил за честь своей фамилии, на этот раз фантастическую цифру, а Норрис был снова отправлен в плавание, на суровых условиях. Одному адвокату в Сиднее, в Новом Южном Валлисе, было поручено выплачивать ему триста фунтов в год, по четвертям. Писать письма ему было запрещено. Если бы он не явился в назначенный день в Сидней за деньгами, то был бы сочтен умершим, а деньги без разговоров были бы взяты обратно. В случае возвращения в Европу во всех известных газетах появились бы уведомления о его непризнании.
Одна из самых несносных черт его как сына заключалась в том, что он был всегда вежлив, всегда справедлив и всегда спокоен среди самой неистовой бури семейного гнева. Он ожидал ссоры; когда ссора наступала, оставался бесстрастным; он мог бы сказать вместе с Сингльтоном: «Я вам говорил», но довольствовался тем, что думал: «Так я и знал». Когда на него обрушились эти последние бедствия, он отнесся к ним как лицо, лишь отдаленно заинтересованное этим событием, спрятал в карман деньги и попреки и пунктуально исполнил приказание: сел на корабль и прибыл в Сидней. Есть люди, которые в двадцать пять лет остаются мальчиками; таков был и Норрис. Спустя восемнадцать дней после его высадки от полученной им за первую четверть суммы не оставалось ничего, и с легкомысленной доверчивостью иностранцев в так называемой новой стране он принялся осаждать конторы в поисках всякого рода несуразных занятий. Отовсюду его выгоняли, а под конец выгнали и из квартиры; и вот ему пришлось, в очень элегантной летней паре, очутиться в притонах городского отребья.
В такой крайности он обратился к адвокату, который выдавал ему пенсию.
— Прошу заметить, что мне время дорого, мистер Кэртью, — сказал адвокат. — Вам нет никакой надобности распространяться о том щекотливом положении, в котором вы находитесь. Подобные случаи не редкость в моей практике, и для таких случаев у меня своя система. Я предложу вам соверен — вот он. Ежедневно мой клерк будет выдавать вам шиллинг, а в субботу — так как в воскресенье моя конора закрыта — вы будете получать полкроны. Мои условия таковы: вы обращаетесь не ко мне, а к моему клерку; не должны являться в контору пьяным; будете уходить, лишь только получите деньги и распишитесь в получении. Всего хорошего.
— Я, кажется, должен благодарить вас, — сказал Кэртью. — Мое положение так плохо, что я не могу отказаться даже от такого голодного пособия.
— Голодного! — с улыбкой сказал адвокат. — Никто не будет голодать здесь, имея шиллинг в день. На моем попечении был другой молодой джентльмен, который, получая такое же пособие, оставался пьяным целых шесть лет.
Тут он снова углубился в свои бумаги. В последовавшее затем время фигура улыбающегося адвоката не выходила из памяти Кэртью.
— Этот
Каждое утро в течение следующих двух или трех недель, когда часы били десять, Норрис, нечесанный и растрепанный, появлялся у дверей конторы адвоката. Долгий день и еще более долгую ночь он проводил в общественном парке, то на скамье, то на траве под Норфольк-Айлэндской сосной, в обществе, быть может, низшего класса на земле — сиднейских босяков. Каждое утро заря, занимавшаяся позади маяка, будила его; он вставал и смотрел на разгоравшийся восток, на тускневший фонарь маяка, на бездымный город, на гавань с лесом мачт, медленно выступавшую из сумрака. Его постельные товарищи (так сказать) не были так деятельны; они валялись на траве и по скамейкам — грязные мужчины, всклокоченные женщины, старавшиеся продолжить свой отдых; и Кэртью бродил один среди спящих, проклиная неизлечимую глупость своего поведения. День приводил новое общество нянек и детей, нарядно одетых и (с сожалением должен сказать) туго зашнурованных девушек и веселую публику в богатых экипажах; а в сторонке от нее Кэртью и «другие проходимцы» — его собственное горькое выражение — прятались, жевали траву и глазели на гуляющих. День проходил, свет угасал, зеленые и лиственные аллеи освещались фонарями или оставались в тени, и снова собиралась ночная компания: уличные женщины, бродяги мужчины; порой раздавался внезапный взрыв криков, слышался топот убегающих ног.
— Вы, пожалуй, не поверите, — сказал Кзртью, — но я дошел до того, что равнодушно бы отнесся к виселице. Однажды ночью меня разбудил женский вопль, и я только повернулся на другой бок. Да, странное это место, где днем гуляют дамы с детьми, а ночью вы можете слышать вопли о помощи, точно в дремучем лесу, хотя кругом сверкают огни большого города, а через парк проезжают кареты, увозящие гостей из Губернаторского дворца!
За неимением другого развлечения Норрис заводил знакомства, где, когда и с кем мог. Много длинных скучных разговоров вел он на скамьях или на траве; познакомился со многими странными типами; слышал много странных вещей и видел иногда вещи отвратительные. Одной иэ этих последних он был обязан освобождением из парка. Уже несколько дней дождь лил немилосердно; ночь за ночью ему приходилось тратить четыре пенса на ночлег и сокращать свой стол соответственно остававшимся восьми пенсам. Однажды утром он сидел на углу Макварри-стрита, голодный, так как остался без завтрака, и мокрый, каким был уже несколько дней, когда визг обиженного животного привлек его внимание. Ярдов за пятьдесят от него, на крайней лужайке, группа хронических безработных поймала собаку и истязала ее неописуемо. Сердце Кэртью, ставшее равнодушным к воплям человеческого гнева или горя, пробудилось на призыв бессловесного животного. Он бросился на босяков, растолкал их, освободил собаку. Их было шестеро, все отборные висельники; но на этот раз пословица оправдалась, жестокость оказалась соединенной с трусостью; негодяи выругали его и ретировались. Случайно этот акт мужества не остался незамеченным. На скамье поблизости сидел лавочный приказчик, потерявший место, маленький, веселый, краснолицый человечек, по имени Гемстид. Он бы ни за что не вмешался сам, так как его скромность более чем равнялась его доблести; но поспешил поздравить Кэртью и предупредить его, что подобные столкновения не всегда могут кончиться для него так удачно.
— Опасный сброд толчется здесь, в парке. Право слово, лучше с ними не связываться, — заметил он.
— Ну, я и сам из этого сброда, — возразил Кэртью.
Гемстид засмеялся и сказал, что он сумеет отличить джентльмена.
— Как бы то ни было, я тоже один из безработных, — сказал Кэртью, присаживаясь рядом со своим новым знакомым, как садился уже (с тех пор как началось это приключение) подле стольких других.
— Я сам без места, — сообщил Гемстид.
— Все же вы не чета мне, — сказал Кэртью. — Моя беда в том, что я никогда не был при месте.
— Должно быть, у вас нет профессии? — спросил Гемстид.
— Я умею тратить деньги, — ответил Кэртью, — и понимаю кое-что в лошадях и в морском деле. Но я не состою членом никакого союза; иначе нашел бы дюжину мест.
— Верно! — сочувственно отозвался слушатель. — Пробовали поступить в конную полицию? — спросил он.
— Пробовал, да не приняли, — был ответ, — экзамена не выдержал.