Тайна сокровищ Заколдованного ущелья
Шрифт:
– Неужто староста – ребенок? Чего зря говорить? Он сам пойдет, один. Ты что, думаешь, если эта дыра под землей, так он уж и не разберется? Чтоб ты ослеп! Староста, он везде староста, хоть на земле, хоть под землей!
Жандарм понял, что должен противопоставить этим лицемерным речам все свое красноречие, и начал:
– Эх, такому длинному языку ножа не миновать! Гляди, староста, не попадись на крючок! Это все – древние творения, памятники твоим предкам. А этот тип сюда нагрянул, окопался тут, чтобы себе их забрать. Не позволяй ему сделать это. Не давай изломать здесь что-нибудь или, еще того хуже, вынести отсюда. Ты должен охранять все это.
Бедняга, несмотря на потерю крови, превосходно справился с ролью лектора. Это была прекрасная речь, но жандарм совершенно обессилел: восторженная любовь к историческим памятникам, равно как и обуревавшее его стремление не только лично исполнить долг перед обществом, но и разъяснить другим лежащую на них моральную ответственность привели его в такое изнеможение, что он весь обмяк, побледнел, задохнулся и закашлялся.
У чайханщика от отвращения и изумления перед подобными разглагольствованиями, которые казались ему сплошным вздором, даже ноздри раздулись, когда он крикнул:
– Да брось зубы заговаривать! Охраняй, передай!… Что староста – сторож, что ли? Ты, подлец, этими разговорчиками хочешь у нас изо рта кусок вырвать. – Потом он повернулся к старосте: – Дай ему волю, он совсем обнаглеет, живо на ноги вскочит, соберет всех богатеев, им все это передаст, ну и сам внакладе не останется. А нам придется издаля завидовать.
Он сделал паузу, чтобы этот глубокий научный анализ оказал воздействие на старосту, что, похоже, и произошло. Потом со всей решительностью, гневно и презрительно продолжал:
– Наши предки! Наши предки! Очень ты предков любишь, да? Вот я сейчас тебя к ним и отправлю!
И он прыгнул прямо на жандарма, но староста с пистолетом в руке был настороже, так что чайханщик хоть и повалил жандарма, но не успел вытащить из-под рубахи кинжал. Он опять повернулся к старосте:
– Прошу покорно, не теряй даром времени. Глядишь, еще какой-нибудь незваный гость объявится.
Он пригнулся к его уху и стал шепотом рассказывать о сокровищах и грудах золота в глубине пещеры, однако жандарм, как ни напрягал слух, от боли – боли в ноге, боли в разбитой голове – ничего не мог разобрать.
Глаза старосты блеснули. Даже если это было наполовину вранье, все равно дело стоящее. А главное – пистолет-то у него в руках. С трудом, упираясь ладонью в покрытый редкими волосами затылок чайханщика, он поднялся на ноги и заявил:
– Ты пригляди тут, пока я схожу.
47
Художник мазками наносил краску на холст, он выписывал брюки крестьянина. Трихвостень в молчании докуривал сигарету, ожидая, чтобы художник снова заговорил. Но тот не намерен был тратить время на разговоры. Он сейчас был занят работой, сейчас не было необходимости отрываться, быть может, он даже предпочитал пустой болтовне воспоминания об ушедших днях, когда Зейнальпур говорил и мыслил по-другому. Он молчал. Знал, что упреки тут не помогут. В жизни есть другие проблемы, другие факторы, более могучие, чем советы и порицания. Он знал, что человек пренебрегает даже своим собственным опытом; чего же ждать от поучений, советов и мудрости из вторых и третьих рук? Он знал, что каждый человек должен создать себе свой собственный критерий, мерку. Понимал, что даже отсутствие критерия представляет собой своего рода мерило, скрытый пробный камень. И тот в свою очередь, под давлением
Трихвостень, чтобы прервать молчание, спросил:
– Ну а что слышно о ребятах из нашей компании?
– Все хорошо, живы-здоровы, – ответил художник. Потом вспомнил о приятеле по имени Абуль и добавил: – Вот только Абуль, бедняга, ногу сломал.
– Да как же это?!
– На лыжах катался.
– А шею не сломал еще? – Трихвостень попытался оживить беседу.
Но художник, очевидно, вспомнил о чем-то своем, да и шутка показалась ему плоской, так что он сухо ответил:
– Это в следующий раз.
Потом задумался, опять сунул в рот сигарету, затянулся, отодвинулся от полотна, окинул его взглядом. Однако, решив, что лучше закончить рассказ, проговорил:
– Я ходил в больницу, навещал его. Как ты думаешь, кого я там встретил?
– Зеленую ветвь ислама, – смеясь, сказал Трихвостень. – Духа зелени!
Этими словами он хотел намекнуть на пристрастие товарища, которого они в давние времена называли Абуль. Тот обожал деревья, цветы и мечтал распространить зеленый цвет по всему миру. Всякий проступок, насилие, глупость он готов был прикрыть зеленым листком.
– Нет, доктора Чистюлю.
– Какого еще Чистюлю? – удивился Трихвостень.
– Ну Чистюлю, который во Франции был.
– Так, значит, он приехал? А грозился, что никогда не вернется. А еще, бывало, говорил, что надо бороться с невежеством.
– Об этом ничего не знаю, – сказал художник. – Слыхал только, как он описывал медицинский случай: беременная женщина упала, сломала тазовую кость, пострадавшую доставили к нему. Он говорил, что делать операцию небезопасно – может пострадать плод. А не делать – тоже нельзя.
– Ну и как же он в конце концов поступил? – спросил Трихвостень. – Конечно, ведь у него новая техника…
– Не очень-то новая. Он отослал женщину в другую больницу, к другому врачу.
И художник снова замолк. Трихвостень тоже погрузился в раздумья, нахмурил брови. Молчание затянулось. Наконец он сказал:
– Удивительно, как меняются люди.
Художник тщательно накладывал мазок за мазком. Он поглядел на Трихвостня:
– Он не изменился. До сих пор читает левые европейские газеты и журналы.
48
Чайханщик следил, как староста, отправившийся обследовать пещеру, уходит все дальше. Он тихо и томительно выжидал. Потом вдруг вскочил, схватил жандарма за шиворот и перевернул его, бросил ничком на землю, а сам сел ему на спину и зашептал в ухо:
– Ну, как ты отсюда выберешься?…
По молчанию жандарма он заключил, что тот вконец испуган, и снова заговорил:
– Отвечай: сколько пуль было в твоем пистолете, когда ты сюда заявился?
Придавленный его весом, жандарм застонал: