Тайна забытого дела
Шрифт:
— Клава!
Она не шевельнулась. Смотрела на лавочника и снова вспомнила вчерашний вечер. Вчера он пил с друзьями в большом зале. Клава и Коко подавали и убирали со стола. Один из собутыльников Могилянского, тот, которого Клава называла Конем, рассказывал о Торговом кооперативном обществе, разрешенном большевиками, и обещал лавочнику большие прибыли. Другой, железнодорожник, предлагал вагоны. Могилянский убеждал их обоих, что вкладывать деньги в кооперативное дело сейчас рискованно, потому что власть, несмотря на объявленную новую экономическую политику, еще не потеряла вкуса к экспроприациям
— Где бы взять денег? — продолжал Могилянский. — Были бы деньги, я мельницу бы пустил. И занять негде. Когда-то были банки. — Он замолчал и пристально посмотрел на Клаву, сидевшую в углу и не сводившую глаз с железной буржуйки, на раскаленных стенках которой возникали и гасли синие, розовые, золотые змейки.
Гости еще долго спорили, но Клава не прислушивалась. Коко сильным голосом затянула песню, и подвыпившие мужчины подхватили.
В это время Клава, как ей казалось, незаметно выскользнула на кухню. Но Могилянский побежал следом за ней и начал ее обнимать. Она не выдержала, укусила его за руку и убежала в свою комнату. Там заперлась, легла на кровать и сжалась в комок.
Могилянский стучал в дверь, ругался, угрожал, что сорвет крючок. Мадам тоже прибежала на шум, тоже кричала, угрожала выбросить на улицу, но Клава не отвечала. В конце концов от нее отстали.
На этот раз у лавочника было какое-то сдержанное, непривычное для Клавы выражение лица. В глазах его была не одна только похоть.
— Клава, ну что ты? — примирительно сказал он. — Давай выпьем, не сердись. Я ведь у тебя единственный на свете близкий человек. — Он хотел сказать «родной», но не решился. — Матери у тебя нет, отца тоже, а я тебе почти… — Он помолчал, подбирая слово. — Почти муж…
Если бы это не Могилянский сказал, Клава, наверно, только улыбнулась бы, но на него глянула она зло и враждебно.
Коко никак не могла закончить свою песню, и за стеной, словно на испорченной граммофонной пластинке, повторялось:
Ты поверь, что любовь — это тот же камин,
Где сгорают все лучшие грезы,
А погаснет любовь — в сердце холод один,
Впереди же — страданья и слезы…
Могилянский залпом выпил свой бокал, а со вторым подошел к Клаве.
— Я все время думаю о тебе. И тебя, и меня обидели. Мы должны, Клавочка, вместе держаться. А главное — я люблю тебя! Представь себе!..
Он взял бокал в левую руку, а правой обнял ее за плечи. Клава оттолкнула его так, что он выронил бокал. Вино, которое делали тогда из подкрашенного спирта, красными струйками потекло по стене.
— Ну и черт с тобой! — рассердился Могилянский, стряхивая брызги с брюк. — Думал забрать тебя отсюда. Нашли бы квартиру, кормил бы тебя, поступила бы на какие-нибудь курсы, образование-то есть. А там, с богом, и поженились бы. Но ты, я вижу, с ума спятила. Зачем мне такая? — Он обернулся к столику и снова налил себе вина. — Сиди, сиди здесь, у этой Мадам, пока нос не провалится.
— А не вы ли меня сюда привели? — с ненавистью глядя на него, закричала Клава. — В этот сифилис? Не вы? А кто же? Отвечайте!
— Ты с голоду умирала…
— Спаситель! — с
— Я привел тебя всего на несколько дней и просил Мадам, чтобы никого к тебе не пускала. Сам не знаю, что со мной творится. Ночами ты мне снишься. И все такою, какой в первый раз тебя увидел, когда приезжала с отцом на ярмарку, когда белым облачком с неба спускалась — из кареты на землю. Сейчас все меняется, большевики людям предприятия возвращают. Может быть, и твой отец объявится. Поженимся тогда. Не беспокойся, все будет законно, как полагается.
Клава вспомнила, как жаловался накануне Могилянский, что негде взять денег на мельницу. «Неужели это правда, неужели и в самом деле все вернется, и дом, и семья? Но ведь он-то, Семен Харитонович, наверно, знает! Неужели правда, неужели возможно?» Она посмотрела на Могилянского уже не отчужденным, мертвым взглядом, а с живой искоркой интереса. Лавочник сразу заметил это и обрадовался.
Но не о нем думала Клава.
«Мне-то, мне-то прошлое уже ни к чему — рассуждала она. — Не будет мне места в том мире, в котором жила беззаботная девочка Клава. Да и самой-то девочки нет больше на свете. Для меня было бы невыносимо, если бы все вернулось. Я переступила такой рубеж, через который назад нет дороги: не возвращаются души мертвых через Стикс. Суждено мне навечно остаться в мрачном царстве Мадам. Так не лучше ли сразу из жизни уйти, умереть, чтобы все исчезло — и что было, и что будет?..»
Ты поверь, что любовь — это тот же камин,
Где сгорают все лучшие грезы…
По щекам ее текли и текли слезы, но она их не ощущала.
Она задумалась, прислушиваясь к печальному пению, и, казалось, утихомирилась. Могилянский решил, что пришло его время. Прикоснулся к безвольно склоненным под платком плечам.
— Отстаньте! — глухо произнесла Клава. — Отойдите, Семен Харитонович!
Он не отступался.
— У меня сифилис! — Она оскалила зубы и стала страшной. — Из-за вас заразилась, подлец!
— Врешь! — набросился на нее Могилянский, перестав притворяться добрым. — Врешь, врешь! — повторял он, сжимая ее в объятиях. — Выдумала! Ты просто ненавидишь меня! — пыхтел он. — Но я заставлю!
«Кричать? — подумала Клава. — Но здесь ведь никто не обращает внимания на женские крики и стоны!» И, словно в ответ на эту отчаянную мысль, из соседней комнаты донесся вопль Коко, которым резко оборвалась песня.
Клава вырвалась, выхватила из-под перины нож и, закрыв глаза, замахнулась на Могилянского. Он успел перехватить ее руку и вывернул ее так, что Клава закричала.
В дверь резко забарабанили. Не обращая на это внимания, взбешенный лавочник продолжал выкручивать Клавину руку, пока, теряя сознание от боли, она не выронила нож и не упала на пол.
Фанерная стена вместе с дверью дрожала, как во время землетрясения, посыпалась штукатурка и полетел на пол сорванный с двери крючок. Дверь распахнулась. Могилянский отпустил Клаву и наступил ногою на нож.
У нее не было сил, чтобы встать. С пола все казалось призрачным, ненастоящим: чьи-то ноги в сапогах и галифе, военная шинель. За сапогами стояла Мадам, как игрушечная матрешке, поставленная вниз головой.