Тайна замка Аламанти
Шрифт:
Как поступают другие, обнаружив у себя заставляющую гнить его заживо хворь? Блудят направо-налево, намеренно заражая сотни, чтобы вслед за ними заболели и загнили тысячи, мстят всему миру за свою собственную беду и нечистоплотность. А Леопольдо…
Мой Леопольдо, увидев, что нос его провалился, дал обет безбрачия и целомудрия. Он так прожил, удерживая свой плуг усилиями воли, довольно долго. Ибо я видела его портрет в одной из комнат замка, на котором Леопольдо было едва ли восемнадцать лет — и там нос его уже походил на топор. Самое малое пять лет, получается, он проказничал, показывая на площадях святого города и родной Флоренции свой огромный
— Заткнись, — сказала я мужу усталым голосом. — Он любил меня.
Граф де ля Мур и вправду заткнулся. Я открыла глаза — и увидела, что он удивленно таращится. Губы его кривила презрительная усмешка.
— Любил… — повторил он за мной, заменив мою печальную интонацию своей оскорбительной. — Тоже мне Беатриче. Любовь не для таких, как мы.
И рассмеялся весело, беззаботно, словно разговор шел не о смерти великого человека, а о дохлой собаке.
Тогда сунула руку за корсаж, вынула стилет, и воткнула его прямо в живот графу де ля Мур…
Но вернемся к пажу. Ибо тут как раз начинается совсем другая история…
1601 год от Рождества Христова.
Мгновения падения своего на юного пажа не помню совсем. Палец обнимающей меня руки чуть сдвинулся — и я не то, что очнулась, а просто снова стала все видеть, ощущать.
Я лежала на мальчике — и грудь моя омывала его шею с двух сторон. Ноги мои были разбросаны, а голый низ тела моего терся об одежду мальчика, под гульфиком которой громоздилась плоть, жар и величину которой я ощущала даже сквозь материю моего платья и бархат его штанов. Шее было жарко от его дыхания, мокро от поцелуев.
Осторожно приподнявшись над мальчиком, я дала ему возможность расстегнуться и спустить штаны. (Вообще-то мужчины с полуспущенными штанами меня всегда раздражали, но в тот раз любая задержка, любое лишнее движение могло лишь навредить). Горячий, вибрирующий фаллос его лег в руку мне легко и удобно, как рукоятка хорошего охотничьего ножа, которым я убила когда-то вепря. Я сжала фаллос и почувствовала, как отозвалось на мое приветствие все тело пажа — он вытянулся, как струна, и, оставаясь все таким же напряженным, отдался мне во власть…
Осторожно подергивая фаллос вверх-вниз, я развернула его так, что уздечка оказалась вверху и, прижав его к животу, стала медленно опускаться, раздвигая ноги все шире и шире, скользя при этом вдоль его губ шеей, подбородком…
Поцелуй в губы и соприкосновение его плуга с моим нижним ртом произошли одновременно. Тело мальчика при этом дернулось и завибрировало какой-то особенной, чуть не забытой мне в мужчинах дрожью. Я впилась губами в его рот, и позволила ему погрузиться в меня полностью…
Странно, почему я об этом так подробно пишу? И разве могут обычные слова передать подобные чувства? И вообще: что такое слово? Им можно и убить, и вознести до небес, и унизить… Но вот рассказать до конца то, что чувствуешь, нельзя… Приблизиться — да, можно… Но рассказать…
Как просто было написать про то, как я воткнула свой стилет в живот супруга. Воткнула — и воткнула. Туда и дорога мерзавцу. Я даже не посчитала его жертвой тогда… Да и потом не считала. Что просил — то и получил. И рука не дрогнула, и сердце оставалось спокойным…
Нет,
1566 год от Рождества Христова. Я все же пришла на его похороны. Разыскивали меня и в Риме, и в Парме, и во Флоренции, и даже на Сицилии. Тому, кто узнает меня и сдаст властям любого из итальянских государств, обещали выдать из казны папы римского двести золотых дукатов. На второй день сумма была увеличена втрое.
А я преспокойно жила в келье настоятеля бенедиктинского монастыря отца Климентия, предаваясь любовным утехам с ним и слушая рассказы о том, как весь Рим поразила моя кровавая расправа над мужем, которого людская молва обвинила в убиении Леопольде — Все знают, что синьора Медичи застрелил из мушкета его собственный слуга, — говорил веселый настоятель, — а вот поди ж ты… Всем приятней думать, что граф де ля Мур взревновал жену — и угостил пулей ее любовника. А она, то есть ты, София, отомстила мужу за смерть возлюбленного. Толпа сама порождает легенды — и верит им больше, чем истине, которую видит собственными глазами, — и тут же продолжал. — Не обращай на них внимания. Любопытство толпы подогревается лишь новыми скандалами. Пройдет неделя-другая — и люди забудут об этих смертях. Убьют, например, кого-нибудь другого. Или война где-то начнется. Или случится какой-нибудь пожар. Люди не думают об одном долго. Они вообще не умеют думать о ком-то, кроме как о себе.
Климентий был умным мужчиной. Недаром вскоре стал кардиналом, а там и папой римским. Сейчас он стар и дряхл, еще более мудр — и потому не захочет вспомнить свой Софии — «голубки светлоокой», как он тогда меня называл.
— Я хочу проститься с Леопольдо, — заявила я Климентию. — Пусть даже меня опознают и закуют в цепи.
И этим словам не удивился бенедиктинец.
— Я знал это, — сказал он. — И приготовил тебе одежду.
С этими словами Климентий вынул из стоящего возле постели в его келье сундука плащ и капюшон францисканского монаха, потрепанный и изрядно пыльный.
— Переоденься, — попросил Климентий. — Похороны через полтора часа.
Он вышел из келий, ибо знал, что вид моего обнаженного тела помутит его разум, заставит наброситься на меня и потерять ставшее столь драгоценным время. И я, поняв это, решила вознаградить его вечером еще большими удовольствиями, чем прежде. Ибо хотя я Климентия и не любила, но за поступок этот зауважала очень.
А когда спустя полтора часа мы оказались на кладбище монастыря святого Августина, идя с полуприкрытыми капюшонами лицами, выставив вперед свои куцые бороденки (мне наклеил подобную своей эспаньолку сам Климентий), то было страшно лишь подавать руку для поцелуев, ибо изящные точеные пальчики могли выдать во мне женщину. Потому я, держа в правой руке четки, подавала норовящим, перекрестившись, тронуть мою руку губами, заранее испачканный кулак, и всякий раз облегченно вздыхала, не услышав удивленного возгласа либо вскрика.
Встав в толпе монахов, я глянула поверх могильной ямы на расположившуюся на противоположном краю могилы светскую толпу, и увидела все тех же людей, что были в замке Медичи. Те же тупые, самодовольные лица, те же презрительные полуулыбки на безвольных губах, те же ленивые переглядывания самцов с самками, то же выражение скуки, ибо каждому явившемуся сюда, была глубоко безразлична смерть богатого флорентийца, приехавшего в Рим недавно и как следует не успевшего подружиться ни с кем. Говорили они громко, не стесняясь окружающих.