Тайная любовь княгини
Шрифт:
— Извини меня, матушка, за дерзость, только стара я оборки девичьи носить… Подарила бы ты мне шубку нагольную. [50]
— Носи себе на здоровьице.
— Ох, матушка! Ох, спасибо! — возрадовалась подарку боярыня.
Матрена Шуйская сразу же подумала о том, как она на следующее воскресенье непременно явится в «обнове» в церковь и у старой карги Марфы — жены Дмитрия Вельского — от зависти повылазят бельмы.
Следующей просительницей оказалась Аграфена Челяднина. Старуха была близорука и даже на великую княгиню Елену Васильевну посматривала, задрав голову.
50
Нагольная
— А ты чего желаешь, Аграфена?
Старуха хотела сказать, что с порога не разглядеть, куда лучше было бы покопаться в куче самой, но не решилась и вместо этого молвила:
— А чего сама дашь, государыня, тому я и возрадуюсь.
— Так, может, платьице тебе?
Челяднина стояла неестественно прямой, и, если бы не знать, что боль в пояснице не давала ей согнуться, можно было бы подумать, что на старости лет Аграфену обуяла гордыня. Баба моргнула два раза, сощурилась и высмотрела на самом верху белую сорочку.
— Ежели бы ты, государыня, не воспротивилась, я бы взяла вот эту одежонку, — ткнула Аграфена в приглянувшееся платье.
— Бери, Аграфена, всего только два раза и надевана.
Елена Глинская именно в этой белой сорочке встретила первую брачную ночь. Она явилась к ложу Василия Ивановича босая и покорная, перетянутая тоненьким золоченым пояском, и как напоминание о былом стыде в самом хоботье [51] остались бурые пятна.
Следом за мамками государыня позвала боярышень, которые так восторженно визжали на всякий дар, что у нее закладывало уши. Княгиня Елена Васильевна без жалости расставалась с прохудившимися шубками, раздала девицам две пары сапог, дюжину убрусов и с десяток телогрей, а когда руки дошли до ожерелий, великая княгиня малость призадумалась.
51
Хоботье — задняя, обвислая часть одеяния.
Ожерелья для каждой девки являлись оберегом, и отдавать их в чужие руки считалось приметой скверной. Хозяйки предпочитали заваливать ими чуланы и сундуки, а то и вовсе бросали в огонь. Елена Глинская не забывала, из чьих рук получала ожерелья. Бобровое — ей подарил супруг Василий, соболиное — пожаловал дядя Михаил, а вот жемчужное — преподнес Иван Овчина.
— А мне ты почему ничего не пожалуешь, Елена Васильевна? Или я хуже твоих девиц буду? — раздался с порога голос Михаила Глинского.
Елена затолкала ожерелья в шкаф и повернулась к дяде.
— Чего же ты желаешь, Михаил Львович? Или земель у тебя мало, или, может быть, именьице худое?
— Земель у меня сейчас не меньше, чем в Ливонии, государыня, и именьице у меня крепкое, так что не такого пожалования я просил.
— Так чего же тогда тебе надобно, Михаил Львович?
Елена начинала тяготиться опекой дяди, и всякий раз, когда Глинский направлялся в великокняжеские покои, велела глаголить девицам, что с ней приключилась хворь. Михаил Львович громко сетовал, обрушивался с бранью на сенных девиц, но никогда не смел перешагивать порога, и сейчас появление боярина в Светлице было для государыни неожиданностью.
— Давно я тебе хочу сказать, Елена Васильевна… Почему пришлых ко двору привечаешь, а родной крови на порог указываешь? Не в традициях русских родню отваживать, так ведь и одной можно остаться.
Михаил Львович Глинский напомнил Елене отца. Грудаст, с крепкой шеей и такими толстыми руками, какие бывают только у молотобойцев. Даже голос у Михаила Львовича был отцовский — раскатистый, как удаляющийся гром, и неторопливый, как течение полноводной реки, и даже малозначащие вещи в его устах приобретали какое-то особенное значение. Таким голосом пристало объявлять войну или делать внушение пятилетнему дитяте.
— О каких пришлых ты глаголешь, Михаил Львович? — Государыня с силой сжала пальцы, и перстень с огромным красным рубином врезался в ладонь.
— О каких, спрашиваешь? А Ванька Овчина! Куда ни глянешь, всюду он.
— На то он и верховный боярин, Михаил Львович. Не мне тебе глаголить, что после почившего супруга главным в Думе остается конюший.
— Ежели бы только в Думе, государыня, а то ведь я знаю, что Иван Федорович частым гостем и в твоей Опочивальне бывает. Ты на меня, Елена Васильевна, не злись. Отец твой помер, царство ему небесное, а я тебе вместо батюшки остался. Кому, как не мне, правду тебе сказать. Ты вот с конюшим в Светлице обжимаешься, а челядь дворовая о твоем беспутстве всей Москве рассказывает. Неужно тебе не грешно?
Корунд сумел проткнуть эластичную кожу, и на ладони выступила капелька крови. Елена Васильевна слабо улыбнулась.
— Продолжай, Михаил Львович. Верно ты говоришь, кто же мне еще правду поведает, если не родной дядька.
Михаил Львович приосанился, отчего его грудь сделалась еще шире и стала напоминать наковальню. На своем веку ему не однажды приходилось делать внушение девицам, а вот великой княгине — в первый раз.
— Ты помнишь, что тебе супруг твой советовал? За меня держись, за Глинского, а уж я тебя в обиду никому не отдам. А ты не только слова мужа забыла, а еще брачное ложе осквернила с Ивашкой Овчиной! И он, кобель старый, вокруг тебя прыгает. Чего, ты думаешь, он добивается? Любви твоей? Нет, племянница! Власти он жаждет, чтобы сидеть себе в Думе за старшего и нами, твоими родичами, помыкать.
Михаил Глинский ревностно относился к чужим успехам. Даже на пирах он старался быть басовитее других именитых бояр, и братина начинала свой круг с того места, где сиживал Михаил Львович. Он стал первым при великом литовском князе Александре, сумел добиться чести при Василии Ивановиче, а потому и не желал быть в услужении у полюбовника собственной племянницы.
Властью Михаил Глинский не желал делиться ни с кем, а у престола он должен стоять ближе всех по праву родства с государыней.
Смерть Василия на время примирила стародубских князей с суздальскими, Гедиминовичей со старым московским боярством. Оставшаяся без надзора власть должна быть разделена на многие куски между домовитыми вельможами, вот тогда в стольной наступит благочинность.
Целый месяц после кончины Василия бояре ревностно посматривали друг на друга и следили за тем, чтобы никто из них не приблизился к великой княгине даже на пядь.
Но когда траур по усопшему супругу иссяк, рядом с государыней во весь рост предстал Овчина-Оболенский. Конюший оказался настолько огромен, что своей ратной грудью сумел закрыть от бояр не только великую княгиню, но даже московский дворец, и лучшие люди проходили теперь в Передние палаты только с милостивого соизволения Ивана Федеровича Оболенского.