Тайная вечеря
Шрифт:
— Не волнуйся, голубчик, это исключено. Ведь из твоих рук. Слишком непомерное бремя вины взвалила бы я на тебя, моя хорошая. — И помолчав, испытующе долго посмотрела на меня, словно проверяя, стоит ли продолжать. — Когда застрелился Александр Людвигович, впервые в жизни мне не захотелось жить. Слишком невероятной и бессмысленной казалась жизнь без него. Я стала как дальтоник. Все краски мира померкли. Я видела вокруг себя серое небо, улицы серого города с серыми домами, серых людей, бесконечно далеких от меня с их радостями и бедами. А мне надо было воспитывать детей, учить их видеть жизнь прекрасной и звонкой. И тогда я решила уйти. Набрала полную горсть таких вот таблеток. И вот ведь не судьба, значит, была. Застучали в окна, загалдели встревожено… Оказалось, что в городе пожар. Горел дом Вока, и очень пострадала Ариадна Сергеевна. Так спасти ее и не удалось. Обрушилась на нее, пытавшуюся спасти хоть самое необходимое из вещей, горящая балка. Осталась Ленусик одна с парализованным дедом. Тут уж пришлось мне, засучив рукава, приниматься за устройство их в моем доме. А вскоре и Яков Сергеевич умер… Ленусику исполнилось тогда семнадцать лет… Вот, Сашенька, какая была история в моей длинной жизни.
Тогда
— Почему застрелился Александр Людвигович? — И, чувствуя, как лицо заливает жаркий румянец, пробормотала поспешно: — Извините, я не хотела…
— Нет, отчего же, голубчик, я никогда не делала тайны этого. Просто раньше очень больно было говорить… А теперь… Теперь все так болит, что та боль как бы растворилась, слилась со всем остальным. А уж ты, голубчик, как никто другой, имеешь право знать… Тебя ведь и назвали в честь Александра Людвиговича. Так захотела твоя мама. Наверное, чтобы сделать мне приятное. Я очень много рассказывала ей об Александре. Он был самый удивительный, самый блестящий человек из всех, встреченных мною в жизни. Он был талантливейший адвокат. Люди шли к нему за справедливостью, несли ему свои израненные души, поверяли сокровенные тайны. Они знали, что их не предадут, что они в надежных руках. Даже будучи совсем молодым человеком, он был мудр, как старец. Каждый миг нашей совместной жизни был для меня высшим даром. Только несколько раз я не сумела понять его. Впервые это случилось в пору моей студенческой жизни. Я вдруг перестала получать письма от него. Думала — заболел или случилось что-нибудь страшное. Его работа предполагала множество опасностей. Приходилось иметь дело с преступниками. Я просто места себе не находила… А потом пришло письмо от моей подруги, где она сообщала, что он жив-здоров и оснований для беспокойства нет. Мне показалось тогда, что она недоговаривает чего-то, но мои нервы были слишком напряжены в тот момент, и во всем чудилось большее, чем было на самом деле. И действительно, вскоре я получила виноватое, даже растерянное письмо Александра. Как я и полагала, он был в отъезде в связи со сложным, запутанным делом… — Наталья Арсеньевна передохнула немного и продолжала:
— Второй раз я не сумела понять, объяснить для себя его поведение уже после нашего переезда в Новопавловск. Мы очень ссорились тогда. Я пыталась устроить переезд к нам Сонечки, моей двоюродной сестры, а Александр вдруг с каким-то непонятным упорством стал сопротивляться ее переезду. Этого я не могла понять. Он знал, как привязаны мы друг к другу, знал, что Сонечке трудно одной. В конце концов вмешалась Ариадна Сергеевна — и все уладилось. Сонечка переехала к нам, Александр устроил ее на работу в свою контору, вскоре у нее Женечка родился. С появлением на свет этого ребенка было много непонятного, а для Сони трагического. Она не была замужем. Но я никогда не позволяла себе вмешиваться, обременять расспросами. Ей и так было нелегко. А ребенок — это самоценно. Какое, в конце концов, имеет значение, почему он появился на свет. Он был потом моим самым любимым учеником. Своими блестящими способностями, острым умом, повышенной эмоциональностью он часто напоминал мне Александра Людвиговича. Он даже имел привычку так же тереть указательным пальцем переносицу, когда пытался разрешить какой-нибудь мучивший его вопрос… Месяца за три до смерти Александр Людвигович опять занимался каким-то нелегким делом. Мы редко виделись. Александр уставал, нервничал, мучился бессонницей. Я беспокоилась за него. У него было больное сердце, и всяческие перегрузки кончались, как правило, сердечными приступами. В ответ на мои расспросы о деле, которым он занимался, Александр не отвечал. Он вообще мало говорил тогда. Лишь иногда я вдруг чувствовала на себе его виноватый, какой-то даже затравленный взгляд. Однажды ночью я проснулась от такого его взгляда. Он сидел у меня в ногах, и даже при лунном свете было видно, как он бледен. Я вскочила, обняла его, но он поспешно отодвинул меня, лицо его задергалось, искривилось незнакомо и страшно. Он ушел к себе в кабинет, закрылся и на мои просьбы объяснить, что происходит, ответил из-за двери напряженным, ровным голосом: «Все в порядке, Наташа, иди спать».
Наталья Арсеньевна опять передохнула.
— А через несколько дней мы поссорились из-за чепухи. Ему нездоровилось, доктор велел полежать дома. А в тот день Ленусику исполнилось шестнадцать лет. Я собиралась ненадолго забежать, поздравить именинницу. Александр захотел пойти со мной, я ответила, что он должен полежать. Слово за слово, произошла размолвка, каких немало бывало и раньше. Я не придала этому значения, поспешно заканчивала проверять тетрадки, чтобы совсем освободить себя на тот вечер. Вдруг услышала над ухом голос Александра: «Прости меня, Наташа, прости за всё». Я не ответила ему, продолжала проверять диктанты. «Ты не прощаешь меня?» И, господи боже мой, куда делась в тот момент моя всегдашняя чуткость, но только я опять ничего не ответила. Он постоял за моей спиной несколько секунд, произнес как бы в раздумье: «Та-ак». И быстро вышел из комнаты. Через несколько минут в его кабинете раздался выстрел… «У него была глубочайшая депрессия», — озадаченно повторял доктор. Но дело было не только в его нервном состоянии. Я не верила, что это была истинная причина. Без участия разума Александр никогда ничего не совершал в жизни, в каком бы крайнем напряжении ни находились его нервы. Началось расследование. Я ни во что не вникала, хотя приходилось отвечать на какие-то вопросы… Позже в одной из его книг по юриспруденции я нашла странную коротенькую записку, датированную тремя месяцами до его смерти: «Я решилась. Имей в виду, я теперь способна на все. Если в самое ближайшее время ты не поставишь сам все точки над i, я расскажу все ЕЙ. Теперь уже речь идет не только о нас с тобой, и поэтому я, повторяю, готова на все». Записка была без подписи. Буквы, выведенные дрожащими пальцами, кренились в разные стороны. Я подумала, что это могла быть бумага, причастная к какому-нибудь делу Александра, а не адресованная ему. Видимо, так и оказалось… Александр Людвигович был честнейшим человеком из всех, с кем довелось мне встречаться в жизни. Самым тяжким наказанием была для него ложь. Возможно, то дело, которое он тогда вел, было в чем-то непосильным для его совести. Хотя какое это теперь имело значение? Его не стало, его нельзя было вернуть… Вскоре я удочерила Ленусика. Ну, а остальное все тебе вроде бы известно…
Да, остальное было мне известно. А тогда, на троллейбусной остановке, вообще все стало на свои места. Верней, в одно мгновение все поменялось местами, смешалось в голове в каком-то хороводе ощущений, мыслей. Я чувствовала, что сейчас же, немедленно должна вернуться к Наталье Арсеньевне, и одновременно понимала ненужность и бессмысленность этого поступка. Ощущала острейшую необходимость, ничего не объясняя, расстаться с этой женщиной, не дав своему языку прорваться в гневный и напрасный монолог. Но я продолжала тупо смотреть на обвешанный ошметками подсыхающей грязи сапог и слушать над своим пылающим ухом ее чужое дыхание. Чувствуя тошнотворные толчки подступающего отчаяния, я мечтала разрыдаться, прижимаясь лицом к Сережкиной пестрой ковбойке. Но знала, что увижу его — и все равно не по силам будет растопить перекрывающий дыхание комок в горле, в котором больно и тесно скапливаются слезы.
Прошепелявил стертыми тормозами троллейбус, раздался над ухом голос женщины: «Этот троллейбус наш?» Не отрывая глаз от своего сапога, я ответила: «Этот — ваш!»
— А вы… вы разве не поедете, Саша? Я думала, мы по дороге обсудим, как быть дальше…
Я медленно подняла голову, и женщина вдруг запнулась о мой взгляд. Не знаю, что прочла она в нем, но только охнула тихонько и как-то неуклюже, боком втиснулась в переполненный троллейбус. А я захохотала ей вслед и тут же замолчала, услышав со стороны этот истерический хохот.
Даже сейчас, вспоминая этот смех, я покрываюсь мурашками и почему-то втягиваю голову в плечи. Тогда мне на какое-то мгновение показалось, что я, наверное, схожу с ума. Может быть, не стоило так долго сдерживаться, чтобы не вылить на эту женщину поток злых, жестоких слов. Но даже в тот момент я оставалась интеллигентной девочкой из хорошей семьи. Мои родители могли мной гордиться. Я до самого конца оставалась на высоте. И только смех, выплеснувшийся помимо воли, был проявлением моей неблагопристойности.
Я сидела на подоконнике, обхватив колени руками и чувствуя почти невесомость от исчезнувшей тяжести лохматого звереныша. Пыталась понять, каким образом могло ускользнуть, затаиться такое важное для меня звено — вся эта история любви Александра Людвиговича, — и как искусно и упорно стремилось мое подсознание к полной ясности. Впрочем, мне так не хотелось в это верить. Даже бедной Моте досталось за подозрения…
Мне смертельно хотелось спать. Даже мысли пугались…
Во сне я бегала по ковру, похожему на луг, а навстречу мне неслась тоненькая девушка. Не добежав до меня, она снимала шляпку, похожую на те, которые носили слушательницы бестужевских курсов, и сноп длинных волос окутывал ковер. Девушка смеялась, закидывая голову и стряхивая волосы, и под волосами оказывалась короткая мальчишеская стрижка. Я пыталась разглядеть ее лицо, а она вдруг снова укутывалась в длинное золото своих волос, прядями падающих на лицо, и вновь бежала по цветастому лугу, еле касаясь земли легкими босыми ногами. Я хотела проснуться и чувствовала во сне свое пробуждение, но девушка вдруг умоляюще протягивала ко мне длинные, гибкие точно ивовые ветви, руки, и я, вновь опрокидываясь в сон, видела, как разливается по ковру зловеще-черная тень. Задрав голову, я следила за темной тучей, медленно опускающейся на луг. Туча эта, плотная издали, расщеплялась на узкие полоски по мере приближения к земле, и теперь было уже видно, что полоски эти не что иное, как черные птицы с длинными гуттаперчевыми крыльями. Я чувствовала на своем лице прохладный поток воздуха от множества крыльев, осязала кожей их губительное приближение. Одна из птиц, далеко оторвавшись от стаи, коснулась луга и побежала на длинных изогнутых ногах, сильно откинув длинное иссиня-черное туловище и сложив крылья. С криком метнулась ко мне девушка, а птица глядела на нее белесыми глазами — и я с ужасом узнавала в ней ученицу Натальи Арсеньевны. Ее приближение становилось непереносимым, я задыхалась, чувствуя, как тускнеет в глазах и звоном наполняется голова…
— …спать в одежде, — сказала птица маминым голосом.
Я с трудом разлепила глаза. Свинцовая тяжесть в затылке припечатала голову к подушке. Тело затекло и ныло.
— Я говорю, Саша, последнее дело — спать в одежде. И потом, тебя к телефону.
Звонила мама Игоря Кирилловича. Только что она вернулась из больницы. Игорь Кириллович просил передать мне благодарность и сожаление, что уж так нелепо получилось…
Переулок был пустой и жаркий. И я кралась, как вор, по разбухшему от зноя переулку. С этим внутренним ощущением, наверное, совсем не вязалась моя нарочито уверенная, размашистая поступь по середине мостовой. Я проминала каблуками мягкий асфальт, и он, как сообщник, скрывал звук моих шагов. Здесь, почти в центре Москвы, умудрялись звенеть кузнечики, притаившись в бурой от пыли траве. Частые удары сердца противно отдавали в расплавившийся асфальт. Я задыхалась от волнения.
Три года подряд вышагивала я по этому переулку. И всегда радовалась предстоящей встрече, зная, что меня так же радостно ждут. Теперь меня не ждали, и небольшой на первый взгляд, но весьма вместительный особнячок отстранение и чуждо глядел на меня равнодушными провалами распахнутых настежь окон. На подоконнике её окна так же пестрели фиалки в аккуратных горшочках, и, как живая, пузырилась и собиралась жалобными морщинками белая тюлевая занавеска. «Дом образцового содержания», — кичились буквы на эмалевой табличке, прибитой к фасаду дома. При ней таблички не было. Видимо, после ее смерти воцарился показательный покой в этом доме. Я отчетливо представила, как увозили ее отсюда в богадельню. Погрузили в багажник «Волги» цвета кофе с молоком ее немудреный скарб, связки книг. А она в последний раз спустилась по ступенькам крыльца, маленькая, сухонькая, с виноватой улыбкой на лице, и торопливо, не оглядываясь, юркнула на заднее сиденье.