Тайная вечеря
Шрифт:
Издали увидела я лицо Натальи Арсеньевны. Белое, неживое, с пустыми, остановившимися глазами. Лишь редкие помаргивания светлых ресниц выдавали ее причастность к живому. «Это все», — ошпарила мозг короткая, как обрубок, мысль и, налив в ноги свинцовую тяжесть, улетучилась.
«Что случилось?» — настойчиво требовали ответа мои глаза, а язык молол без разбору расспросы о самочувствии, оправдания по поводу моего недельного отсутствия, Конкретный, но по-прежнему неживой, тусклый взгляд Натальи Арсеньевны, устыдив мой язык за приблизительность, соединил
— Познакомься, Сашенька. Это моя бывшая ученица Милочка Богданова, Людмила Николаевна. С Ленусиком за одной партой сидели…
Она замолчала, споткнувшись о какое-то пришедшее на ум воспоминание. Молчала и я, встревоженно пытаясь пробиться к пониманию того, что произошло на этой скамейке. Молчала пожилая Милочка Богданова, внимательно оглядывая меня. В другое время мне стало бы неловко от этих изучающих глаз, но сейчас было все равно. Усилием воли, добавившим бледности на лице, Наталья Арсеньевна продолжала:
— А это Сашенька, дочь моей московской ученицы. Мы занимались литературой. С пятого класса. А теперь она десятый уже заканчивает… Хочет стать биологом… Очень любит все живое… Извините… Сашенька, детка… Приезжай завтра, голубчик. Ты проводи Людмилу Николаевну до остановки троллейбуса… Она сюда-то на такси… Идите… Мне обедать пора… Посижу вот… и обедать…
Я замотала головой. Попросила шепотом; «Можно я провожу и вернусь?»
Неожиданно жестко и строго приказал незнакомый мне голос Натальи Арсеньевны:
— Я сказала, Сашенька, завтра!
Дернулась, засуетилась в словах Людмила Николаевна, уговаривая «милую, бесценную Наталью Арсеньевну» не принимать близко к сердцу, Она не могла не сказать ей, мучилась много лет у себя в Иркутске. И вот теперь, приехав в Москву на курсы повышения квалификации, решилась окончательно. Пусть не сердится «дорогая, незабываемая Наталья Арсеньевна».
Отчужденно глядели на заблудившуюся в обилии слов бывшую ученицу немигающие глаза Натальи Арсеньевны. А мне сверлила мозг одна и та же короткая мысль: «Это всё, это конец. Это всё…»
Мы уходили, не оглядываясь, разъезжаясь ногами по тропинке, и я спиной чувствовала тусклый, неживой взгляд.
До остановки мы шли молча. Я сдерживалась изо всех сил, чтобы не накинуться с расспросами на эту женщину, которую уже ненавидела. Я чувствовала, как поглядывает она на меня искоса своими белесыми глазами, и сдерживалась так, что от напряжения ломило в висках. Наконец, женщина нарушила молчание.
— Знаете, Саша, все время я была уверена в своей правоте. В том, что должна открыть глазе Наталье Арсеньевне, а теперь и не знаю, надо ли было…
— А вам не кажется, что Наталья Арсеньевна уже не в том возрасте, когда нужно ей открывать на что-либо глаза? — взвилась я, еще не ведая, о чем шла речь.
А женщина жалобно собрала губы в тугой комочек, и глаза ее часто-часто заморгали.
— Я так понимаю, Саша… вы очень близкий человек Наталье Арсеньевне, поэтому секреты ни чему… Дело в том…
Права была простодушная Мотя, насторожившись, учуяв какой-то подвох в добровольной разлуке Наташи Беловольской с ее мужем. Видимо, в этом месте, на изнанке ковра, завязан был огромный уродливый узел. И нити переплетенных судеб Наташи и Александра Беловольских были разорваны, а потом по никому не ведомой прихоти собраны вновь, связаны в узел. Но не было видно на прекрасной лицевой стороне ковра этого препятствия.
Быть может, неведение — грех и подлежит жестокой и беспощадной каре?! Пусть так. Но пусть тому, чье неведение однажды взорвется немилосердным прозрением, будет отпущено долгое время жизни, чтобы зарубцевались раны от свершенного предательства, чтобы нашлись жизненные силы преодолеть беду…
Но это была последняя весна Натальи Арсеньевны. Не предначертано ей было судьбой оправиться от соболезнующих откровений бывшей ученицы.
«Нельзя хамить старшим, доченька», — с детства выслушивала я наставления родителей. И тогда, на троллейбусной остановке, слушая, как пытается оправдаться женщина с белесыми глазами, я сдерживалась изо всех сил.
— И что же, эта самая родственница Натальи Арсеньевны, она где? Жива? — стиснув зубы, спросила я.
Бегающие глазки застыли.
— Да, да, конечно. Она ведь младше Натальи Арсеньевны. Когда та уехала учиться в Ленинград, то есть в Петроград по-тогдашнему, Сонечке было шестнадцать только. Вот с тех пор и до самой своей смерти Александр Людвигович был… связан с ней. И сын у нее родился, его сын, он тоже учился у Натальи Арсеньевны. Да знаете вы его. Он известный журналист. Евгений Симаков. Слышали?
Я растерянно кивнула головой. Может быть, и слышала. А может, и не слышала. Какое имело это значение?
Имело значение только одно: среди благоухающего уже по-весеннему парка, вдыхая воздух, переполненный обещаниями скорого чуда, сидела старушка с покорными глазами, сданная в богадельню, словно ручная кладь, и ощущала, как медленно вливает в нее смерть свой холод.
А над ней было безмятежное небо, не треснувшее гневно пополам от увиденного, щебетали и перекликались вокруг птицы, не онемевшие от свершившегося, рядом жили счастливые от предчувствия весны люди.
«Находясь в здравом уме и твердой памяти, я лишаю себя жизни до того, как неумолимая старость постепенно лишит меня физических и духовных сил, парализует энергию, разобьет волю и превратит в тяжкий груз для себя самого и для других».
Эти слова французского марксиста Поля Лафарга, которые оставил он в объяснение своего самоубийства, часто повторяла в последнее время Наталья Арсеньевна. Я даже выучила их наизусть — так часто приходилось их слышать.
Мама посылала через меня снотворное для Натальи Арсеньевны, а я, услышав однажды от нее эти слова, с замиранием сердца протягивала ей таблетки. Конечно же, встретились как-то мои испуганные глаза в такой момент с внимательным взглядом Натальи Арсеньевны, и услышала я ее спокойный, чуть насмешливый голос: