Тайны Конторы. Жизнь и смерть генерала Шебаршина
Шрифт:
Салганик поднимала трубку, Шебаршин, как обычно, начинал разговор в шутливом или в полушутливом тоне.
— Мариам, я звоню, чтобы сказать, что я еще жив!
— Я этому очень рада…
Дальше следовало продолжение, почти всегда шутливое, а концовка была, как правило, серьезная — так выстраивалась «сюжетная линия» тех «ритуальных» бесед. Темы затрагивались самые разные, могли говорить обо всем. Иногда Салганик звонила первой. Как-то телефон Шебаршина переводили на новый индекс, и он на два дня пропал. Салганик охватила тревога — жесткая, неотвязчивая, — ну буквально
Тревога прошла лишь, когда Шебаршин позвонил, объявил, что «он еще не умер», и рассказал о причине столь долгого молчания — а два дня оказались действительно долгими…
С тех пор пропусков в «ритуальных» телефонных звонках не было — может быть, за исключением тех случаев, когда Шебаршин куда-нибудь уезжал.
Если же Салганик улетала куда-нибудь сама, то обязательно звонила ему, произносила что-нибудь шутливое, — иногда загадочное, иногда ерническое, иногда стихотворное, все зависело от обстоятельств, — и по законам востоковедческого братства спрашивала, что Шебаршину привезти.
Иногда он просил привезти чаю, — при этом специально подчеркивал: «Только хорошего», — хотя мог бы и не подчеркивать, Салганик знала толк в чае и плохого не привозила, — иногда пластинку, иногда книгу…
В тот январский холодный день Мариам Салганик улетала в Индию и перед тем, как отправиться в аэропорт, позвонила Шебаршину.
Ерничать не стала — что-то остановило ее, — Бог уберег, сказала только, что будет в Дели, и спросила:
— Чего тебе и Нине привезти?
В ответ прозвучали какие-то странные звуки, потом в трубке повисло молчание, и лишь затем незнакомый голос, — но это был шебаршинский голос, его, — произнес:
— У нас умерла Таня.
Салганик ахнула:
— Ка-ак умерла?
— От приступа бронхиальной астмы. «Скорая помощь» опоздала на пять минут. Все!
Если Шебаршин говорил «Все!» — значит, все, продолжать с ним разговор было бесполезно, он ничего не будет ни объяснять, ни рассказывать, ни тем более плакаться.
Надо было бы поддержать Шебаршина, поддержать Нину Васильевну, сказать какие-то слова, найти для этого нужный тон, хотя тон и слова в таких ситуациях совершенно ничего не значат, но Мариам Салганик не смогла этого сделать — самолет ведь не ждет, он даже министра ждать не будет…
Когда Салганик вернулась из командировки и позвонила Шебаршину, тот сказал, что за гостинцем заедет сам, многое объяснит. Приехал вечером после работы, усталый, немного бледный, — позвонил в дверь. Салганик открыла, Шебаршин увидел ее вопросительно горькое лицо и произнес негромко:
— Цыц!
Больше Шебаршин не заговаривал с ней о болезненном прошлом, о покойной дочери, о том, как все случилось, — ни разу, никогда. Слово «цыц» было более жестким, чем слово «все» — это был полный, стопроцентный запрет на тему в общении. В общении с кем бы то ни было, даже с очень близкими людьми.
Одиночество — страшная вещь, съедает иногда
Семь с лишним лет он провел в одной комнате с больной Ниной Васильевной, спал мало и чутко, если что, мгновенно вскакивал и хватался за лекарства для жены, давал ее свежей воды, делал еще что-то, потом снова забывался — до следующего вскрика больной.
Когда Нины Васильевны не стало, сделалось еще труднее, Шебаршин просто не знал, куда деть себя в большой, напрочь опустевшей квартире.
Друзья могут придти вечером, после работы, побыть некоторое время, поговорить, выпить по стопке, и все — дальше они должны ехать домой, — друзья уезжали, и Шебаршин вновь оставался один.
Один в звонкой угнетающей тиши, где каждый звук обретает особую силу, а иногда и смысл, способен обрушиться на человека, придавить его, — выдержать эту тишину очень тяжело, — и так изо дня в день, из вечера в вечер, из ночи в ночь.
Единственная отдушина — домашние животные.
Последнего своего кота, всегда ожидавшего своего хозяина с работы, — когда же он приходил, то кот готов был в зубах нести ему мягкие тапочки, — Шебаршин звал Чучелом полосатым. Кот был славным, добрым, преданным, но вот какая штука — царапался, зараза. Выпускал когти и сам себя не контролировал — такой был кот.
Шебаршин ругался:
— Хожу, как чучело полосатое, все руки исцарапаны, — прозвище кота родилось именно из этих слов.
Салганик как-то заметила:
— Да чего ты — все чучело да чучело — хороший же кот!
— Это я зову его с любовью. А вообще-то он — Чучик.
С тех пор кот стал Чучиком. Очень славное, очень подходящее для кота имя — Чучик.
Он был вообще мастером всяких «шебаршизмов», Леонид Владимирович Шебаршин, с ним было всякому человеку, независимо от того, кто он и что он, очень интересно. Даже если человек этот в жизни ничем, кроме сна, еды и хороших сигарет, не интересовался.
Но, пока была жива Нина Васильевна, Шебаршин не мог себе позволить ни вечерних встреч с друзьями, ни походов на какую-нибудь «массовку» востоковедческого братства, ни посещений театра, хотя театр, честно говоря, он не очень любил.
Как-то Салганик, стремясь отвлечь его от тягостных дум, уговорила пойти на хороший концерт в зал имени Чайковского.
Шебаршин с большим удовольствием прослушал первое отделение — у него даже лицо светлым, очищенным сделалось, — в перерыв посмотрел на часы и произнес виноватым голосом:
— Ты знаешь, Мариам, Нина дома одна, мне надо идти.
И ушел.
Все вечера он проводил с больной женой. А потом Нины Васильевны не стало.
Позвонил Шебаршин в тот день не в двадцать тридцать, как было все последние годы, а где-то без пяти минут восемь вечера — в девятнадцать часов пятьдесят пять минут. Голос у Шебаршина был какой-то чужой, — обычно чуть глуховатый, он на этот раз был просто глухим, совершенно лишенным звонких живых ноток.
Салганик встревожилась:
— У тебя ничего не случилось?