Тайны Лубянки
Шрифт:
…Ягода позвонил среди ночи, но звонок Успенского не разбудил. Он не спал, в который по счету раз передумывал, размышлял – где, в чем допустил ошибку.
Нарком был немногословен, и голос его, обычно мягкий и бархатистый, звучал совершенно иначе, незнакомо жестко.
«Ты не оправдал доверия. Поедешь в ссылку».
Успенский пытался объясниться, молил выслушать его, но Ягода перебил: «Довольно». В мембране запищали короткие гудки, и Успенский еще долго сидел с трубкой в руке, будто оцепенел, не решаясь ее положить…
Через несколько дней он уехал в Новосибирск –
Думал, отсидится в Сибири, страсти улягутся, нарком обо всем забудет. Но плохо, видать, знал он Ягоду.
Начальник Новосибирского управления Каруцкий15 делал все, чтобы жизнь Успенскому не казалось медом. Специально поручал самые тяжелые дела, на всех совещаниях спускал собак. Однажды Успенский не выдержал: «Василий Абрамович, за что вы так меня не любите?»
Каруцкий пристально посмотрел на него и неожиданно спросил:
– А вы не догадываетесь? Ну?!
Успенский опустил голову.
– Да-да, Александр Иванович, вы совершенно правы. Я имею указание наркома жать на вас. А уж что там у вас случилось, вам лучше знать.
Казалось бы, после такого признания, путь один – рапорт на увольнение, а то и пуля в висок. Личная нелюбовь наркома – это конец всем надеждам, вечная травля. Но недаром все кругом считают Успенского везунчиком.
В 1936-м Ягоду сняли. В Новосибирск приехал новый начальник – Курский16. Этот никаких особых указаний на счет Успенского не имел, потому работали нормально. Любви, может, и не было, только на кой ляд эта любовь нужна. Подальше от царей – будешь целей.
Правда, вскоре Успенский начал понимать: в УНКВД творится что-то неладное. Дела фальсифицируются, под расстрел отдают невиновных. Конечно, ангелом он и сам никогда не был. Но раньше-то стреляли классово чуждый элемент – попов, офицеров, кулаков, а теперь принялись за своих. Да и размах пошел другой, промышленный.
«Вы ничего не понимаете, – накинулся на него Курский, когда как-то раз высказал он начальнику свои сомнения. – Это не фальсификация, а высшее достижение методов чекистской работы. Так нас учит нарком Ежов. А вот ваша позиция, товарищ Успенский (он особенно надавил на это – „товарищ“, будто давал понять, сколь мала дистанция от „товарища“ до „гражданина“), отдает оппортунизмом».
Что ж, раз надо перестраиваться, будем перестраиваться. Спрыгивать с локомотива уже поздно – чересчур разогнался, можно и голову расшибить. И Успенский принял правила игры, в который уже по счету раз…
В Центре результатами его работы остались довольны. Когда весной 1937-го он привез в Москву группу арестованных заговорщиков – близился процесс Пятакова-Радека – Курский, ставший к этому времени начальником секретно-политического отдела Наркомата, встретил его очень тепло. По-землячески…
Они сидели за огромным столом в кабинете Курского на Лубянке, пили чай, и начальник СПО, чуть наклонившись, втолковывал:
«Главное изображать, будто ты – жертва Ягоды. Он ведь сослал тебя в Сибирь? Вот и замечательно. А уж я постараюсь перевести тебя в Москву. Нам сейчас хорошие работники во как нужны», – и Курский для пущей убедительности провел ладонью руки по выступающему кадыку.
Интересно поворачивается жизнь! То, что еще вчера было минусом, сегодня стало плюсом. Нелюбовь Ягоды, из-за которой он чуть ли в петлю не лез, оказалась таким же достоинством, как рабочее-крестьянское происхождение тогда, в 1920-м. А ведь отдельные дурачки отворачивались от него, шарахались, травили – думали заслужить похвалу Ягоды. Вот уж они сейчас локти кусают. Где Ягода? Меряет шагами камеру. А он, Успенский, жив и здоров. Так жив, что дай бог каждому.
Летом 1937-го Успенского вызвали в Москву. В кабинете секретаря Ежова, всемогущего Дейча17, его уже ждал Курский. Прямо с Лубянки поехали на квартиру к Курскому. Посидели, выпили.
– С наркомом я обо всем договорился, – торжествующе сказал Курский. – Поедешь на самостоятельную работу в Оренбург. Ежов подбирает свою команду, и я за тебя поручился. Понимаешь?
Конечно, Успенский понимал. Поэтому за здоровье Курского пил он с особым чувством. Жизнь начинала казаться ему все лучше и лучше, но на всякий случай он честно спросил:
– А наркома не смущает то, что я был близок с Ягодой?
– Не бойся Николай Иваныча. Ты же видишь – он многих яго-динцев (Успенский внутренне отметил: звучит почти как «якобинцев») оставил на работе, а кое-кого даже продвигает. Главное, хорошо работай.
Больше Успенский своего «крестного отца» никогда не видел – в 1937-м «не страшащийся Ежова» начальник СПО НКВД Курский пустил себе пулю в висок. Он знал, что следующей ночью за ним должны прийти…
Но о судьбе Курского Успенский старался тогда не думать. Жизнь шла в гору. У начальства был он на хорошем счету. В Оренбургской области почистил так много народу, что заслужил публичную похвалу самого Ежова. В июле 1937-го на банкете в квартире у Реденса18 нарком, изрядно приняв на грудь, – о слабостях Ежова на Лубянке знали все, да и много ли ему, карлику, было надо, – начал громогласно расхваливать начальника Оренбургского УНКВД.
– Учитесь у Успенского, – почти кричал Ежов, – вот что значит хороший работник. И мужик он тоже хороший – настоящий чекист, не чета всяким нюням. Вот вы, – он оглядел притихших за столом комиссаров, – побаиваетесь каких-то никчемных секретарей обкома. Хера! Мы – это все. Мы – это власть.
– А ты, Успенский, не боись, – снова обратился Ежов к Успенскому, – я тебя не обижу. Скоро пойдешь на новую работу.
Ясное дело, после таких слов сердце у Успенского пело, а руки чесались. Надо было показать, что Ежов в нем не ошибается. Репрессии в Оренбурге пошли по-стахановски. Так, что даже в ЦК на это обратили внимание. Осенью Успенского вызвали лично к Сталину.