Тайны московских монастырей
Шрифт:
Оформил доверенность и дал заемное письмо другому своему соседу по имению и ближайшему приятелю Калугина, некоему Антонову. Купил в рядах и отправил своим ходом в Воронеж повозку. Сделал десяток прощальных визитов. Записался у полицейского офицера в книгу отъезжающих. Выкупил заложенные часы. После всех хлопот вернулся в Чертаново и долго растирался на ночь мазями, жалуясь на недомогание и стеснение в груди.
Из донесения того же сыщика Яковлева следовало, что 27 февраля Времев «рано разбудил человека Андрея проводить себя на двор для телесной нужды, куда и пошли; а как он стал испражняться в виду того человека, упал и умер». На постоялом дворе остался один Калугин.
Дальше
Единственный свидетель! Кто бы стал принимать всерьез рассказы слуг. 28 февраля Калугину придется давать Земскому суду показания об обстоятельствах смерти. Ничего подозрительного им сказано не было. Конечно, никакого насилия. Само собой разумеется, и никакой карточной игры. Слова Калугина во всех мелочах совпали со словами времевского «человека», Андрея Иванова. Сомнений в естественном характере наступившей смерти не возникало. Но Калугин должен был дать подписку о невыезде: оставались невыясненными некоторые имущественные вопросы. Количество денег, найденное у покойного, не соответствовало тому, которым он должен был располагать: разница составляла по меньшей мере 1600 рублей.
Недостающие деньги… Помешать погребению они, само собой разумеется, не могли. 3 марта в Симоновом монастыре тело коллежского советника Тимофея Времева было предано земле «по позволению гражданского губернатора и по билету обер-полицмейстера Шульгина 1-го».
5 марта помещик Воронежской губернии в чине губернского секретаря Сергей Александрович Калугин, от роду 28 лет, подал записку в канцелярию военного генерал-губернатора. В записке Алябьев, Шатилов, Давыдов и Глебов обвинялись в крупной и непорядочной карточной игре и драке, приведшей к смерти обыгранного ими на сто тысяч и отказавшегося расплачиваться Времева.
Записка не имела ни числа, ни подписи доносителя. Подробности о других ее особенностях не сохранились, так как в скором времени она была изъята из начавшегося дела. Объяснения по поводу исчезнувших денег носили достаточно невразумительный характер. Калугин не мог отрицать, что они так или иначе связаны с ним. Часть якобы была передана самим Времевым Антонову, другую по его поручению передал тому же Антонову Калугин. Круг замкнулся. Доноситель, он же единственный свидетель, поддержал сам себя.
Доказательства, приводимые Калугиным, опирались на показания самого Антонова. Их разговор, само собой разумеется, без свидетелей, с глазу на глаз, на следующий день после прощального обеда в Леонтьевском: 24–25 февраля. Калугин будто бы сообщил приятелю о карточной игре, проигрыше и драке, о которых не обмолвился ни словом через четыре дня в показаниях перед Земским судом. Антонов готов присягнуть: все было именно так и именно 25-го.
Другое доказательство – письмо Времева Антонову с многозначительной фразой о «великой неприятности», случившейся «вчерашним днем». Хотя «неприятность» не раскрыта. Правда и то, что «вчерашний день» приходится на 25-е. На письме стояли даты, проставленные рукой отправителя и получателя – 26 февраля.
Много сложнее дело обстояло с почерком. Времевское письмо – Калугин вынужден признаться – было написано почему-то им самим «под диктовку» Времева. Якобы слишком расстроенный Времев ограничился
События начинают развиваться с ошеломляющей стремительностью. Через четыре дня после подачи записки, 9 марта, Калугин дает объяснения гражданскому губернатору Г. М. Безобразову. 11 марта обер-полицмейстер Шульгин 1-й обратится к Московскому митрополиту высокочтимому Филарету за разрешением на эксгумацию тела, и Филарет незамедлительно нужное разрешение дает. Но почему?
Недоумения росли как снежный ком. Почему Шульгин так легко примирился с тем, что всего несколькими днями раньше был обманут Калугиным? Лжесвидетельство всегда считалось преступлением. В глазах ярого службиста обер-полицмейстера тем более. Да и что было считать лжесвидетельством? Первое показание или второе?
За первым стояло лекарское заключение, проверенные полицией обстоятельства, наконец, несколько свидетелей, за вторым ничего. И тем не менее, даже не пытаясь спасти чести мундира – как-никак разрешение на похороны было подписано им же самим! – Шульгин 1-й яростно добивается меры редчайшей и ответственнейшей: а что, если новое вскрытие даст отрицательный результат?
На следующий день после обращения к Филарету у Алябьева, Шатилова, Давыдова и Глебова отбирается подписка о невыезде. 14 марта происходит эксгумация. Действие, которое всегда производится если не втайне, то, во всяком случае, в специальном помещении и в присутствии самого узкого круга профессионально причастных лиц, превращается с ведома и по желанию полиции во всенародное зрелище. Первый и единственный раз в истории Москвы.
Главный помощник Шульгина 1-го, не уступающий ему в ретивости и службистском рвении, полицмейстер А. П. Ровинский приглашает – иного определения не найти – присутствовать всех желающих. Вскрытие будет происходить среди бела дня, в самом Симоновом монастыре – особо оговоренное Филаретом или специально подсказанное ему свыше условие – при гостеприимно открытых воротах. Никаких ограничений для входа полицией установлено не было.
Сколько их нашлось любопытствующих, жадных до всяких зрелищ? «Не сотни, но, может быть, тысячи, – напишет под свежим впечатлением случившегося Екатерина Александровна Алябьева, – были зрителями сего необыкновенного, ужасного и жалостного зрелища, разнесшегося тотчас по стогнам столицы с ожидаемою баснею».
Сестра композитора была права. Вне зависимости от результатов вскрытия молва должна была объявить участников прощального обеда в Леонтьевском убийцами. Полиция, со своей стороны, не могла допустить благоприятных для обвиняемых результатов – слишком сложным оказалось бы в таком случае положение Шульгина 1-го.
Меры предосторожности были предусмотрены: производившего вскрытие прозектора не привели, как того требовала процедура, к присяге, и – главное – ему не дали подписать протокол. Может быть, потому, что он на это бы и не согласился? Так или иначе, ото всего можно было отказаться, все поставить под сомнение. Путь для слухов, обывательских сплетен и вымыслов был свободен.