Тайны советской кухни
Шрифт:
Вызов от мифического двоюродного дяди в Израиле был уже готов. Бумага с многообещающей красной печатью лежала у мамы в ящике для белья, а она обдумывала будущее. Газеты тогда живо клеймили «сионистских агрессоров» (только что закончилась война Судного дня). Мы подпольно учили иврит и бесконечно ходили на проводы отъезжающих друзей в пустые квартиры, где оставались только матрасы в желтых пятнах. Примостившись на чемоданах, люди плакали, курили, хлестали водку из разрозненных кружек, зачерпывали оливье прямо из миски. Мы уходили с этих собраний, обогатившись практическими рекомендациями — например, тщательно
Меня нужно было лечить. Папе, очевидно, нужно было от нас избавиться. Ему, похоже, снова наскучила семейная жизнь. «Да, да, — почти с радостью соглашался он, когда мама заговаривала о загранице. — Езжайте, я, может быть, к вам присоединюсь позже, когда вы устроитесь».
И все же мама тянула, разрываясь между безвыходным тупиком «здесь» и будущим «там», которое она не могла даже вообразить.
Навсегда. Эмиграция без права на возвращение. Это; было сродни смерти.
Мама окончательно склонилась в сторону ОВИРа из-за катастрофической нехватки тары в нашей стране.
1974 год, поздняя весна, роскошный день. Величественная столица нашей Родины набросила вуаль желто-зеленого лиственного кружева берез. Но в нашем продуктовом магазине царила ядерная зима. Гнилая, как обычно, свекла была к тому же покрыта бело-зеленой слизью, а на картошке обнаружились странные наросты. Мама, обычно не замечавшая таких вещей, выбежала оттуда, едва сдерживая слезы и не купив ничего для супа. На углу, в магазине «Три поросенка», картина была еще безрадостней: прилавок пустовал, если не считать окровавленных кусков неясного происхождения.
— Вымя и китовое мясо! — гавкнула сердитая продавщица с носом-кнопкой, злобно зыркнув на маму.
Маме нужно было купить еды на двоих. Со вздохом она попросила по полкило того и другого, стараясь не смотреть на алые пятна на весах.
— Откройте сумку, — пробурчала продавщица, сунув маме покупку. Мама сказала, что забыла взять авоську. Тихо, кротко попросила завернуть в какую-нибудь бумагу.
— В газету, хоть во что-нибудь — я заплачу.
— Гражданка! — огрызнулась девушка. — Думаете, в нашей стране за деньги все можно купить?
Тут мама взорвалась и сказала все, что думала о вымени, о китятине, об огрызающейся продавщице и нашей вонючей Родине. Мясо она все равно взяла и несла до дома в руках как вещественное доказательство жестокого ущемления ее достоинства советской властью.
Когда мама вбежала в дом, я как раз пришла из школы и разучивала «Февраль» из «Времен года» Чайковского. Она позвала меня на кухню.
Руки у нее были все еще в крови. Говорила она коротко. Она по горло сыта СССР и наконец готова подать на выездную визу, но только если я тоже этого взаправду хочу.
— Если ты хочешь остаться, мы останемся!
Вот так меня оторвали от пианино «Красный Октябрь» и велели распорядиться нашим будущим. Я пожала плечами.
— Хорошо, мамуль. — И весело добавила: — Заграница — это приключение.
Откровенно говоря, я симулировала бодрую беззаботность, чтобы успокоить маму. Лично у меня не было ни причин эмигрировать, ни обиды на Родину. Даже болезнь не так уж меня тяготила, поскольку напуганные доктора освобождали меня от школы по первой просьбе. Теперь мне было десять, мое печальное прошлое, отягощенное булимией, осталось позади. Наконец-то я могла насладиться счастливым детством эпохи развитого социализма.
Два слова о развитом социализме.
Мои дедушка с бабушкой идеалистически превозносили режим, а городская интеллигенция оттепельного поколения шестидесятых, к которой относились мои родители, столь же яростно его отвергала. Мы, дети застоя, состояли с Родиной в иных отношениях. Мы были первым советским поколением, выросшим без переломов и травм — ни чисток, ни войны, ни катарсиса десталинизации. В нашу эпоху даже уличные кошки считали грандиозную советскую утопию фарсом. Мы, внуки Брежнева, играли в классики на обломках идеализма.
Счастье? Светлое будущее?
В циничные потребительские семидесятые они сводились к триаде «квартира-машина-дача». Плюс импортная дубленка. И еще блат, который так презирали Наум и Лариса.
В популярном анекдоте застойного времени изложено то, что историки называют брежневским общественным договором. Шесть парадоксов зрелого социализма: 1) Безработицы нет, но никто не работает; 2) Никто не работает, но производительность труда растет; 3) Производительность труда растет, но в магазинах пусто; 4) В магазинах пусто, но холодильники забиты; 5) Холодильники забиты, но никто не доволен; 6) Никто не доволен, но все голосуют «за».
В обмен на голосование «за» на псевдовыборах кремлевские геронтократы держали неизменными цены на товары и гарантировали номинальную социальную стабильность — постоянную занятость, когда государство «делало вид, что платит», а граждане «делали вид, что работают». Оно также закрывало глаза на альтернативную экономику и даже культурную жизнь при условии, что они не нарушали официальные нормы слишком уж откровенно. Как отмечает антрополог Алексей Юрчак, в сумерках социализма только две категории граждан воспринимали идеологию всерьез: это профессиональные партийные активисты и диссиденты. Они были в абсолютном меньшинстве. Остальные жили своей жизнью в щелях и трещинах скрипучего механизма советской власти.
Моя трансформация из одинокого печального недоразумения, каким я была в детсадовские дни, в плутоватую молодую особь гомо советикус произошла в год ленинского юбилея. В 1970-м дорогому бессмертному Ильичу в его мавзолее исполнилось сто лет, и Родина праздновала это с такой пышностью, что навязывание всеобщего ликования производило на народную психику обратный эффект. Остоюбилеело, как тогда говорили.
Мы только что переехали на Арбат, в самый центр Москвы, и подвергались нашествию чаехлебов. В просторную многоугольную кухню, которая раньше принадлежала маминым родителям, нескончаемым потоком шли гости и объедали нас, угощая в ответ юбилейными анекдотами. Список «юбилейных товаров» вызывал у меня припадок негосударственного ликования. В списке значились: