Тайны запретного императора
Шрифт:
По-видимому, женское здоровье 28-летней Анны Леопольдовны было расшатано болезнями и частыми родами. Двое последних родов проходили с большими трудностями — недаром Корф просил прислать в Холмогоры хирургические инструменты. Роды сына Алексея Анна Леопольдовна уже не выдержала: 5 марта, как сообщал в Петербург Гурьев, «принцесса Анна занемогла великою горячкою». Скорее всего, у нее началось послеродовое воспаление и заражение организма, и 7 марта она умерла.
Узнав из донесения Гурьева о смерти Анны Леопольдовны, императрица потребовала от коменданта: «Скажи принцу, чтоб он только писал, какою болезнью умерла, и не упоминал бы о рождении принца». При этом было приложено довольно любезное письмо самой государыни к Антону-Ульриху, в котором она требовала «обстоятельного о том известия, какою болезнью принцесса, супруга ваша скончалась». Можно согласиться с мнением М.А. Корфа, который писал, что собственноручное письмо принца с описанием смерти его супруги было важно для Елизаветы Петровны как «доказательство, что принцесса умерла не насильственно, а своей смертию» [500] .
500
Корф М.А. Указ. соч. С. 131.
Гурьев действовал по инструкции, которую получил еще задолго до смерти Анны. Тело бывшей правительницы было анатомировано доктором Манзе, который составил рапорт «о болезнях оной принцессы после родов о смотренных им при анатомии» [501] , 10 марта подпоручик Лев Писарев повез тело в Санкт-Петербург, прямо в Алекандро-Невский монастырь, где срочно готовили место для погребения Анны Леопольдовны. По прибытии в столицу тело вновь было осмотрено докторами, что было сделано с той же целью — устранить возможные слухи о насильственной смерти Анны Леопольдовны. После этого гроб поставили в церкви, монахи начали читать над ним, и генерал-прокурору Трубецкому было предписано известить публику о смерти Анны Леопольдовны от огневицы и о том, что все желающие могут «приходить для прощания к телу принцессы Анны» [502] . В официальном извещении о смерти Анны Леопольдовны она была названа «Анной, благоверной принцессою Брауншвейг-Люнебургской». Ни титула правительницы России, ни великой княгини за ней не признавалось, равно как и титула императора за ее сыном. В служебных документах чаще всего они упоминались нейтрально: «известные персоны». И вот теперь, после смерти, Анна Леопольдовна для всех стала вновь, как в юности, принцессой.
501
Описи… С. 14.
502
Описи… С. 14.
Хоронили ее не в Петропавловском соборе, а в Александро-Невском монастыре как второстепенного члена семьи Романовых. Панихида и погребение были назначены на 8 часов утра 21 марта 1746 года. В Александро-Невский монастырь съехались все знатнейшие чины государства и их жены — всем хотелось взглянуть на эту женщину, о драматической судьбе которой ходило так много слухов и легенд. Возле гроба Анны стояла императрица Елизавета, а также жена наследника престола Петра Федоровича Екатерина Алексеевна. Императрица плакала — возможно, искренне. Анну Леопольдовну предали земле в Благовещенской церкви. Там уже давно вечным сном спали две другие женщины — вдовствующая царица Прасковья Федоровна и Мекленбургская герцогиня Екатерина. Так 21 марта 1746 года три женщины, связанные родством и любовью — бабушка, мать и внучка, — соединились навек в одной могиле.
Но наша история еще не кончается, ибо на земле еще оставались жить и страдать дети Анны и ее муж.
Нам неизвестно, знала ли Анна, умирая в архиерейском доме в Холмогорах, что ее первенец уже целый год живет с ней рядом, в другом, тщательно охраняемом здании. Думаю, что это для нее секретом не было — охранники и слуги были болтливы и наверняка рассказывали ей о сыне. До сих пор непонятен смысл этого распоряжения императрицы — держать раздельно Ивана и его родных. Возможно, Елизавета думала, что таким образом она не позволит родителям воспитать в мальчике, если так можно сказать, «императора в изгнании». По крайней мере, переименование его в Григория, строгие правила изоляции ребенка, завеса тайны вокруг него — все это говорило о том, что царица хотела, чтобы мальчик никогда не узнал, кто он такой. Но, забегая вперед, скажем, что она опоздала — четырехлетний ребенок уже знал о своем происхождении и титуле. Мы не знаем, как капитан Миллер вез мальчика и что он отвечал ребенку, отнятому у родителей, у ставших ему близкими и родными кормилицы и няньки все эти долгие недели, которые они, мальчик и охранник, провели в одном возке, но известно, что Ивана привезли в Холмогоры раньше родителей. Комната-камера Ивана была устроена так, что никто, кроме Миллера и его слуги, пройти к императору не мог. Содержали бывшего императора строго. Когда Миллер запросил Петербург: «Когда жена к нему {Миллеру} приедет, допускать ли {ее} младенца видеть?», то ему в этом отказали. Ивану, по-видимому, так и было суждено за всю оставшуюся жизнь не увидеть ни одной женщины, кроме двух императриц — Елизаветы Петровны и Екатерины II.
Многие факты говорят о том, что, разлученный с родителями в четырехлетнем возрасте, Иван был нормальным, резвым мальчиком. Из указа Елизаветы охранявшему арестантов в Динамюнде В.Ф. Салтыкову от 11 ноября 1742 года мы узнаем, что двухлетний Иван уже говорил, и высказанное им во время игры с собачкой намерение отсечь голову главному тюремщику семьи, Салтыкову, говорит о многом — прежде всего о несомненно нормальном, даже, может быть, о чересчур раннем
Все это означает, что Иван вовсе не был дебилом, идиотом, как его порой изображают. Следовательно, его детство, отрочество, юность, проведенные в холмогорском заточении, были подлинной пыткой, страшным мучением. Вероятно, сидя в темнице, он слышал лишь шумы за стенами своей комнаты, видел только лица своих тюремщиков — начальника охраны и его служителя, которые почему-то называли его Григорием, не отвечали ни на один вопрос, наверняка обращались с ним грубо и бесцеремонно. Сохранилось упоминание о деле по поводу «учиненных человеком его (т. е. Миллера. — Е. А.)младенцу продерзостях». Речь шла о пьяном слуге Миллера, который грозился избить тогда уже девятилетнего мальчика и даже приставил к его горлу нож. Вындомский, сменивший уже совсем заскорбевшего Гурьева, был на ножах с подполковником Миллером, охранявшим бывшего императора, и писал на него доносы в Петербург. И одна из повторяемых тем этих доносов — «слабое хранение» младенца-императора Миллером. Солдат охраны докладывал Вындомскому, что когда он полол на огороде внутри двора капусту, из палаты, в открытое окно из-за спины солдата Семена Зарина, «выглядывая, кричал младенец в то окошко: «Полить-де капусту!» Позже Вындомский сообщал, что капрал Леонтий Неверов донес ему, что он рвал в огороде горох, а «в окно кричал младенец оному Неверову, называя его: “Не тронь, Неверов, гороху, застрелю!”» [503] .
503
Корф М.А. Указ. соч. С. 172.
Ясно, что поддерживать полную изоляцию мальчика согласно строгим указам и инструкциям в течение многих лет охрана не могла. Это были простые солдаты, малообразованные офицеры, годами томясь и скучая в Холмогорах, они постепенно забывали строгие указы, не стояли, как предписывал устав, на постах, нарушали дисциплину, пьянствовали. По-видимому, они, вопреки запретам, разговаривали с мальчиком, и от них он многое узнавал о своей жизни. Никто не занимался воспитанием и нравственным совершенствованием Ивана. Общение с солдатами охраны заменяло ему правильное образование, которое в эти годы дети получали у профессионалов, и наверняка это общение не могло восполнить школы и семьи.
Конечно, императрица Елизавета была бы рада узнать, что тело ее юного соперника привезут в Петербург вослед за телом бывшей правительницы. Врач императрицы Лесток авторитетно говорил в феврале 1742 года французскому посланнику Шетарди, что Иван мал не по возрасту и что он «должен неминуемо умереть при первом серьезном нездоровье». Так считали многие. Но природа оказалась гуманнее царицы — она дала младенцу возможность выжить. В 1748 году у восьмилетнего мальчика начались оспа и корь. Комендант, видя всю тяжесть его состояния, запросил Петербург, можно ли допустить к ребенку врача, а если будет умирать, то и священника. Ответ был недвусмысленный: допустить можно, но только монаха и только в последний час для приобщения Святых Тайн. Иначе говоря — не лечить, пусть умирает!
Один из иностранцев передавал рассказ видевшего Ивана Н.И. Панина. Тогда Ивану было больше двадцати лет, он был «очень белокур, даже рыж, роста среднего, очень бел лицом, с орлиным носом, имел большие глаза и заикался. Разум его был поврежден, он говорил, что Иоанн умер, а он же сам — Святой Дух. Он возбуждал к себе сострадание, одет был худо».
О «повреждении разума» скажем чуть ниже особо, а сейчас отметим, что Иван прожил в Холмогорах до начала 1756 года, когда неожиданно, глухой ночью, его — тогда пятнадцатилетнего юношу — увезли в Шлиссельбург, а в Холмогорах солдатам и офицерам приказали усилить надзор за Антоном-Ульрихом и его детьми: «Смотреть наикрепчайшим образом, чтобы не учинили утечки».
Обстоятельства, сопровождавшие поспешный перевод секретного узника в Шлиссельбург, до сих пор остаются таинственными. Есть все основания связать их с событиями, которые произошли незадолго до этого, летом 1755 года на русско-польской границе. Там был пойман некто Иван Зубарев, тобольский посадский человек, беглый преступник. Он дал такие показания, что его делом стали заниматься первейшие чины империи. Зубарев рассказал, что он, бежав из-под стражи за границу (он проходил по делу о ложном доносе), оказался в Кёнигсберге. Здесь его пытались завербовать в прусскую армию, а затем он попал в руки известного нам Манштейна, который к этому времени уехал из России и стал генерал-адъютантом короля Фридриха II. Манштейн повез Зубарева в Берлин, а потом в Потсдам. По дороге его познакомили с принцем Фердинандом, братом Антона-Ульриха, видным полководцем Фридриха II. Этот принц уговорил его пробраться в Холмогоры и известить Антона-Ульриха о том, что весной 1756 года к Архангельску придут «под видом купечества» военные корабли и попытаются «скрасть Ивана Антоновича и отца его». Зубарева якобы познакомили и с капитаном — начальником предстоящей экспедиции.