Тайные милости. 17 левых сапог
Шрифт:
На узкой пятикилометровой полосе земли между горой и морем прошла вся ее молодость, вся жизнь до старости, здесь она родилась, здесь и умрет.
Море было мелководное, бурное и когда-то самое рыбное едва ли не на всей земле, а теперь основательно обнищавшее; гора – невысокая и длинная, похожая на стол, накрытый скатертью до самого пола, когда-то густо заросшая крепкими деревьями и низовой зеленью, а теперь почти лысая. Днем – зеленовато-бурая, с еле заметным издали чахлым дубнячком на плоской вершине и редкими кустами боярышника и кизила, скупо разбросанными сверху донизу. Ночью – почти фиолетовая, с остро сверкающими россыпями огней трех аулов, в прошлом тоже богатых, известных великим
Мысленно провожая в ночное лошадей, она невольно вспомнила об их длинноухих собратьях ишаках, некогда заполонявших город и окрестные аулы. В каждом дворике было по два-три ишака – на них исполнялась масса всякой тяжелой работы. Но вдруг вышел антиишачий закон, и, чтобы не платить непосильного налога, хозяева прогнали своих вековечных помощников со двора.
Всякий раз, когда в ее присутствии кто-то холуйски восхвалял прошлое и брюзгливо неудовольствовался настоящим, она вспоминала тот ишачий исход. «Не помните? А я помню. Сейчас ведь даже не верится, что такое было возможно… – Она укоризненно улыбалась собеседнику, снимала очки с толстыми стеклами, протирала их белоснежным батистовым платочком, нервно дунув в мундштук папироски, закуривала всегдашний свой „Беломорканал“. – Не верится? А ведь было…»
Да, было. Стада одичавших, голодных ишаков ревели в зимних полях за городом с утра до ночи и с ночи до утра. Стаптывали виноградники. Грызли штакетник в окраинных палисадниках. Оскаленные, как собаки, длинными желтыми зубами тянулись к людям, и настоящие слезы катились по их длинным мордам. Так и мучились, пока не околели все до единого на радость тысячам шакалов, сбежавшихся с окрестных гор и пировавших до самой весны.
Раньше она считала, что рисунки Гойи страшный бред, а после той ишачьей истории поняла – правда. Наверное, и в Испании было когда-то что-то похожее.
За стеной снова грохнуло, и наступила мучительная тишина – потенциальная пауза…
Не дожидаясь продолжения музыки, она встала с постели, прошлепала босыми ногами на кухню, взяла швабру с длинной ручкой и постучала в стену в том месте, где когда-то был общий на две квартиры дымоход и кладка шла всего в один кирпич. Зная по опыту, что Клавуся больше не станет вынуждать своего сына музицировать, она отнесла швабру на место, зажгла газовую конфорку и поставила разогревать чайник с красными маками по белому эмалированному полю. Воды в чайнике было немного, и скоро он зашумел, ожил – газовая горелка давала мощное пламя. Стоявший в уголке кухни большой красный газовый баллон был еще полон – теперь, когда она жила одна, ей хватало этого баллона надолго.
Мыши перестали скрестись в шкафчике – они были воспитаны не хуже Клавуси и никогда не мешали хозяйке квартиры пить ее полуночный чай. Голубая корона газового пламени достаточно хорошо освещала свежевыбеленную высокую, большую кухню – теперь, во всяком случае в домах общенародного типа, таких не строят, подумала Анна Ахмедовна, а зря не строят. В хорошей, крепкой семье кухня самое уютное местечко в доме, самое теплое, не только в физическом, но и в душевном смысле этого слова. Хорошая кухня роднит семью, смягчает нравы. А хорошая семья и для государства не последнее дело.
Из раскрытого настежь окна вместе с мягким ласковым воздухом летней ночи падал свет от дворовых фонарей. Его желтые полосы причудливо переламывались на широком белом подоконнике и съезжали с него на пол, как с горки. Пол был до того чистый, что сухие, босые ступни хозяйкиных ног радовались атласной прохладе и едва уловимой выпуклости старых надежных досок, покрытых за тридцать с лишним лет многими слоями краски.
В
Сын посмеивался, говорил, что у нее психоз, и всегда повторял при этом старую шутку: «Никто не знает, откуда берется пыль и куда деваются деньги».
Пыль приносит ветер.
Деньги, как вода в песок, уходят в семью.
А когда нет семьи, они почти не уходят. Нельзя ведь считать те крохи, что платит она за квартиру, за электричество, за паровое отопление, радио, воду, которая, кстати сказать, так и не поднимается на ее второй этаж и приходится носить со двора от колонки. Нельзя считать и то немногое, что тратит она на свое скудное питание. Скудное не потому, что жалко денег, а потому, что одна много не съешь.
Первые годы без сына она питалась всухомятку. А теперь, примерно раз в две недели, устраивает праздничные воскресные обеды: варит суп или борщ, делает котлеты или долму (последнее только в сезон свежих виноградных листьев – соленые она не жалует), но одна никогда не ест, всякий раз приглашает Клавусю с Колечкой. А они едят так шумно, что хоть святых выноси, и уже через пять минут она обычно не рада своим гостям, в ней вспыхивает против воли старческое раздражение, она готова выставить толстую Клавусю за дверь или, во всяком случае, сказать ей в глаза, что женщине с высшим образованием, а тем более врачу, не пристало так чавкать и хлюпать за столом, а будущему Ойстраху не следует лазить в борщ руками и тут же вытирать их о штаны. Но, конечно же, она не говорит им ничего подобного, а когда доведут до белого каления, вдруг озабоченно вскочит из-за стола с большими глазами, сделает вид, будто ей что-то срочно понадобилось в другой комнате. Стоит и курит у дальнего окна, пока ее милые гости дочавкают, доикают, дохлюпают.
– Теть Ань, – наконец зовет ее Клавуся, – мы уже. Можно руки вымыть?
– Да-да, конечно, Клавочка, чистое полотенечко то, что розовенькое! – с наигранной доброжелательностью отвечает ей из своего убежища Анна Ахмедовна, саркастически бормоча себе под нос, что руки не мешает мыть и перед едой.
Потом они сидят еще некоторое время за столом в кухне все трое. Колечка, прикрываясь ладошкой, таскает из носа коз и, по его мнению, незаметно вытирает их о внутреннюю сторону перекладинки стула, для чего ему приходится перегибаться и делать вид, будто он что-то рассматривает на полу. Клавуся борется с зевотой, ее чистое полное лицо розовеет, на светло-голубые глаза наворачиваются прозрачные слезинки. И в эту минуту Анне Ахмедовне приходит на ум одна и та же горская пословица: «Как только хорошенько поешь в гостях, дом сразу становится чужим». Будто про Клавусю сказано. Анна Ахмедовна хмурится и, не в силах совладать с подступающим к горлу булькающим смехом, отводит глаза и, якобы закашлявшись, прячет лицо в ладонях. Кажется, еще немного, она не выдержит и захохочет во весь голос.
– Теть Ань, а что мой негодяй наделал! – вдруг, преодолев сонную одурь, как всполошенная курица, вскрикивает Клавуся. – Что он наделал!..
Колечка мгновенно оставляет в покое свой центр наслаждения – свой нос, втягивает большую лобастую голову в острые плечики и замирает с выражением такого неподдельного ужаса в глазах, будто вот-вот пролетит над ним тайфун с ласковым именем «Клавуся».
Анна Ахмедовна подавляет булькающий в горле смех.
– Воздух испортил, негодяй! – трагическим шепотом заканчивает Клавуся, и Анна Ахмедовна, поперхнувшись, вылетает из-за стола с неудержимым хохотом.