Тайные милости. 17 левых сапог
Шрифт:
Да, многое в этой жизни она не умела. Во многом не могла преодолеть себя. Именно преодолеть. Как будто удерживал ее кто-то невидимый, притом так крепко, что и бороться с ним было бессмысленно.
«Счастье – это ловкость ума и рук, все неловкие души за несчастных всегда известны» – похоже на правду, хотя и стихи…
Наверное, она прожила жизнь с неловкой душой. Прожила. Теперь уже ничего не воротишь и не поправишь. Да и сейчас, задним числом, она бы не стала ничего переделывать. Если сейчас переделывать, значит, опять-таки влезть куда-то без очереди, пусть хоть к самому господу Богу – разве это меняет дело?..
Нет, она никогда не была безответной овечкой. Ведь это она, а не какая-то другая – смелая, упекла под суд начальника госпиталя, обворовывавшего мертвых. Начальник их тылового госпиталя был человек до того начитанный, что решил повторить в военных условиях мирные
Нет, она не была ни глупой, ни робкой. Просто не умела никуда влезать, не умела «просачиваться», как говорил ее сын Георгий. Хорошее слово «просачиваться» – точное. Вот сын умеет просачиваться. Все то разное, что болтают сейчас о нем в городе, вздор. Она знает доподлинно – сын «просочился» без каких бы то ни было связей, как любит он говорить – «на чистом сливочном масле». Ему едва за тридцать, а он уже чуть ли не второе лицо почти в полумиллионном городе. Это у него от отца – великое умение везде быть своим, какая-то удивительная особенность приспособляться, не пресмыкаясь, сохраняя при этом полную видимость собственного достоинства.
Анна Ахмедовна размяла еще одну папироску, дунула в мундштук, прикурила. Долила фарфоровый чайничек кипятком. Дожидаясь, пока старая заварка даст хоть какой-то настой, вспомнила о чайном сервизе. О том самом, кузнецовском, из которого остался сейчас в живых только вот этот изящный чайничек с теплыми гладкими боками, – она провела ладонью по округлостям чайничка, будто по лицу давно знакомого, бывшего в долгой разлуке человека. Чайный сервиз достался в приданое ее бабке княгине, потом он перешел по наследству к ее дочери – тетке Анны Ахмедовны, а потом уже попал к ней самой. Сервиз проживал в их семье еще с прошлого века – не было в доме более дорогой реликвии. Так что когда однажды вечером, возвратившись после работы домой, Анна Ахмедовна увидела на полу большой комнаты черепки сервиза и пьяно храпящего мужа поперек застеленной белым покрывалом кровати, она чуть не лишилась чувств. Ноги у нее подкосились, и она стала сползать по дверному косяку. На ее счастье у порога стоял стул, на котором муж обычно поправлял перед выходом свой протез, и она успела присесть.
– Будь ты проклят! Этого я тебе никогда не прощу! – ненавидяще глядя в сторону лежавшего поперек кровати пьяного мужа и уже почти не различая его от застилавших глаза слез, прохрипела она в отчаянии. – Никогда!
– Ма! – словно издалека раздался голосок ее семилетнего сына. – Ма, это я…
Она и не заметила вгорячах, что сын тоже дома, в той же комнате, где и отец.
– Что, ты?
– Разбил.
– Ты? Ты! – Не помня себя от ярости, она схватила с пола попавшийся под руку тапок и, целясь в мужа, швырнула его изо всей силы.
Тапок угодил сыну в лицо. Он присел на корточки, уткнулся лицом в колени; молча, без единого звука.
– Сыночка? Что с тобой, сыночка?! – приходя в себя, подскочила она к нему. – Сыночка, родненький, прости!
Словом, безобразная сцена разыгралась тогда у них дома под безмятежный храп пьяного отца. Он уже тогда стал тем, что называл Шекспир «пузыри земли», и жить ему оставалось совсем недолго.
Такая была история с этим сервизом. А Георгий молодец – признался, хотя вполне мог свалить все на пьяного отца. Тот ведь допивался до чертиков и не то что сервиз разбить, дом мог спалить и не вспомнить. Анне Ахмедовне стало радостно за своего мальчика, за то, каким он у нее был когда-то честным и мужественным. Она до сих пор свято верила, что нравственность
Клавдии Филипповне с ее молодым мужем и малыми детьми было не до Кати, а когда дочь вышла замуж, она и вовсе почувствовала себя полностью свободной от родительских обязательств, тем более что мужья у них были однолетки, – это обстоятельство как-то особенно уравнивало мать и дочь.
Что касается отца, то он не забывал о Кате, не порывал связей. Три-четыре раза в год Сергей Петрович присылал ей тридцать-сорок рублей, реже – письма, каракули химическим карандашом на лиловых бланках охотинспекции, в замусоленных конвертах. Письма, пахнущие чабрецом или полынью, – обычно он клал между листками душистую веточку чабреца или крохотную метелку цитварной полыни – как привет из далекой степи, как знак своей свободы.
Когда Катиному сыну было месяцев пять, Сергей Петрович даже приезжал к ним на Север – проведать дочь, увидеть внука, познакомиться с зятем. Приезжал не с пустыми руками – внуку привез волчью шубку на вырост, а дочери и зятю по волчьей шапке-ушанке. К сожалению, шапку Катя забыла при своем бегстве, а в шубке Сережа щеголял всю минувшую зиму – она ему уже в самый раз.
Сергей Петрович сильно переменился, в нем появилась уверенность человека на своем месте, от всего его облика веяло надежностью. Так что если раньше о нем можно было сказать «маленький», то теперь само собою просилось слово «невысокий», если раньше – «полный», то теперь – «коренастый». Катя знала его молчуном, а теперь он вдруг так разговорился, что любо-дорого послушать. В первый же вечер, не дожидаясь расспросов, стал рассказывать зятю о своем житье-бытье.
– Всю жизнь то на тракторе, то на экскаваторе работал. Целый день сидишь в масле, в грохоте. Тишины захотелось. Волк воет – тишину не портит. Она еще слышней как будто делается. Здоровье хуже было, сейчас розовый стал, а то был желтый… За волками ходишь – терпение имей, все узнать надо, и где он днюет, и где ночует. У меня к этому делу всегда душа просилась! А узнал я их ближе, когда канал Дзержинского рыл на экскаваторе, – это от Аграханского залива до Гребенской тянули. В одном месте два волка сто десять голов зарезали, а съели всего две, это у них замашка такая. Недаром чабаны говорят: резал бы он по одной, так мы бы ему сами подносили. После этого случая я с экскаватора слез и в егеря уехал бесповоротно. Большой урон животноводству, охотничьему хозяйству, особенно свиной молодняк рвут.
Вот, оказывается, в чем дело, а Катя была уверена, что уехал он в Казахстан, ушел в егеря, потому что его жена бросила, то есть ее, Катина, мать.
– С капканом как с малым дитем носишься, все время их переставляешь, маскируешь. Капканы охранять надо, чтобы скотина не попала, а если сам попадется, то чтобы не жаловался долго, не тревожил своих приятелей. А то он, как попадет, жалуется, кричит. Поэтому и ночуешь недалеко, чтобы его услышать… Интересные случаи? Отчего же, бывало, всякое разное бывало. Один случай был такой. Нашел я в камышах выводок, на бугорке они устроились, а кругом вода. Ставлю капкан, спешу, думаю, придут вот-вот. Слышу издали: иу-иу! – свинья отзывается, и ближе – иу-иу! Чалап, чалап по водичке. Думаю, дай стрельну. Присел за белоголовник. Осока уже колышется. Вот-вот спина покажется. Глядь, а то волк и волчица, а за ними молодежь. Свинью ведут крупную под конвоем. Это они для молодежи стараются, тренировать ее, значит, будут, натаскивать. Меня увидали – свинья в сторону спасаться бросилась, волки в камыши враз макнули. Я и стрельнуть не успел. Зато спаслась свинья от издевательства… Бывали случаи, и ногу отгрызает. Вот однажды поставил я капканы. Неделю постояли. Ничего не приловил. Думаю, сниму. Все капканы просмотрел, а крайнего нету капкана. Гуляет он с ним. Я капканы не забиваю, потому что если он забитый, то ему деться некуда, и он сразу соображает ногу себе отгрызть. А так – гуляй, пожалуйста, далеко не уйдешь, капкан шесть кило тянет. И точно, обсмотрел я метров двести по лознячку, нашел его. За вербу зацепился, стоит, сгорбился весь. Меня увидел – как дернется и убежал. Подошел к капкану, понял – перегрыз-таки. Он ногу грызет с-под капкана, споднизу, капкан захватывает сильно, лапа у него омертвевает… Волк, который ногу отгрыз, уже никогда в жизни не попадется снова в капкан. А нога приживает, сколько их, инвалидов, видал…