Тайный Союз мстителей
Шрифт:
— Минутку, — сказал учитель Линднер. — Я вам сказал, что вы можете идти домой, но будет совсем не плохо, если вы останетесь и выслушаете, что я скажу…
Клаус задержался и хотел было снова сесть за парту, но Гейнц потянул его за рукав, и тот все-таки последовал за ним. Проходя мимо учителя Линднера, Гейнц посмотрел на него с выражением открытой ненависти. Это был очень неприятный взгляд. И все ученики почувствовали себя задетыми.
Оба давно уже вышли, а в классе все еще никто не проронил ни слова. Руди потянулся и этим привлек внимание учителя.
— Извини, пожалуйста, Руди, — сказал он. — Если хочешь, ты, конечно,
— Оставьте меня в покое! Мне-то какое дело до них?.. — Руди обиделся и возмутился одновременно. Губы его были плотно сжаты.
Впервые за весь день учитель мягко улыбнулся.
— Извини! — сказал он еще раз.
Руди со злостью взглянул на него, потом махнул рукой, как бы говоря: к чему все это!
Учитель Линднер несколько раз прошелся между партами и наконец встал посреди класса.
— Сегодня, — начал он, — в нашей деревне арестовали людей, которые ничему не научились из прошлого. Они делали все, чтобы возродить фашизм и его государство. Ради этого они были готовы пойти на убийство. У них уже было приготовлено оружие. Кстати, настоящее имя Грабо — Аренфельд. Во время фашизма он был директором средней школы на юге Германии, затем офицером в эсэс. Перед концом войны ему было присвоено звание штурмбанфюрера. В те годы Грабо совершил тягчайшие преступления. Он несет ответственность за смерть многих ни в чем не повинных людей. Его непосредственным начальником в ту пору был человек, которого мы теперь знаем как здешнего лесничего. Какую роль играл всем вам известный Лолиес, пока еще не выяснено. Во всяком случае, он знал о преступлениях этих эсэсовцев и находился у них в подчинении. Только благодаря содействию Бетхера Грабо и лесничему удалось после тысяча девятьсот сорок пятого года укрепиться в Бецове. Бетхеру теперь тоже придется отвечать за свои преступления.
Лица ребят были очень серьезны. И все же Линднер чувствовал, что большинство из них имеет лишь смутное представление о фашизме. Оттого-то они, должно быть, плохо представляют себе весь ужас преступлений, совершенных такими, как Грабо и его подручные. Но как объяснить им? Как довести до их сознания? А что, если им рассказать историю из своей жизни?
Будто случайно, Линднер присаживается на краешек парты Руди Бетхера. Руди благодарен ему: учитель сел рядом как ни в чем не бывало и вообще не делает никакого различия между ним и остальными. Тем временем Линднер снимает очки и протирает стекла о рукав.
— Разрешите мне, ребята, — говорит он, — рассказать вам одну историю — историю, приключившуюся со мною самим. Возможно, вы тогда лучше поймете, почему только что арестовали этих преступников…
Помолчав немного, учитель Линднер смотрит куда-то вверх и тихо, даже немного строго начинает свой рассказ.
— Когда я ночью иду по улице совсем один и только чистое небо у меня над головой, мне кажется, что рядом шагает Самуил, друг моего детства. Я вижу перед собой его мальчишеское лицо, узенькое и смуглое, с черными глазами, которые как будто всегда что-то спрашивают, как будто хотят заглянуть во все тайны этого мира. Я слышу и голос его, слышу, как он говорит о своей великой мечте:
«Хорошо бы, можно было взять да подарить звезду! Вон ту, самую большую, рядом с месяцем, я подарил бы тебе. И для дедушки нашлась бы звездочка — красивая и яркая, ведь он так плохо видит! И вообще всем хорошим людям я подарил бы по звезде. И все они были бы тогда счастливы. Кругом было бы светло-светло, никто бы тогда не плакал, все были бы такие веселые, всем хотелось бы петь! Но сперва-то надо машину такую изобрести, чтобы я мог подняться на небо и собрать там побольше звезд. Наверное, они очень тяжелые — эти звезды, но я бы их все равно на землю притащил».
Да, вот такой он и был, мой Самуил, мой Сам. Всю землю он хотел одарить счастьем…
Но нет, надо вам по-другому все рассказать.
Было лето, я уже второй год бегал в школу, и мне только что исполнилось восемь лет. Родителей своих я не знал, они вечно путешествовали по белу свету — были артистами. Меня воспитывали чужие люди. Очень скоро мой приемный отец погиб от несчастного случая, жена его вышла замуж второй раз, а меня отправили в сиротский приют. Произошло это как раз летом тысяча девятьсот тридцать четвертого года. Переменив таким образом местожительство, я попал в другую школу. Там я оказался новичком. Предстояли большие летние каникулы, а у меня не было ни одного товарища. Накануне последнего дня занятий нас всех осматривал зубной врач. В белом халате, из-под которого выглядывал коричневый мундир штурмовика, маленький, толстенький, с безобразной физиономией, он внушал мне страх.
Мы сидели в большом классном помещении и ждали. Он вошел и, не поздоровавшись, стал разглядывать нас, как телят, которых отбирают для бойни. Хмыкнув, он провел языком по губам и сказал:
«А тут, оказывается, еще евреи есть?»
Наш классный наставник жестом дал ему понять, что он, мол, не виноват и сожалеет о наличии евреев среди учеников.
Зубной врач молча чего-то ждал. И вдруг он как заорет: «Скоро ли эти господа евреи выйдут вперед?! А ну, живей!» Мы все себе казались преступниками, так он нас запугал своим криком. Никто не вставал с места. Но вот на первой парте кто-то обернулся. Его примеру последовали другие. Все присутствовавшие, в том числе и я, кто с упреком, а кто и с угрозой, смотрели на одного-единственного ученика — на Сама. А он сидел, ничего не понимая, и был похож на маленькую собачонку, которую побили и которой некуда бежать. Черные его глаза молили о помощи, по щекам бежали слезы.
Наконец Сам встал. Мне казалось, он вот-вот упадет на пол — такой он был бледный.
Мы, остальные ученики, вздохнув с облегчением, вновь повернулись к доске. Но вдруг — сердце мое готово было остановиться — я заметил, что колючий взгляд доктора сверлит меня, на Сама он уже не обращает никакого внимания. В чем же дело? Я ведь не был евреем! Я ощупал свою курточку: может, рубашка была расстегнута и потому он так уставился на меня? Ничего не обнаружив, я оглянулся и увидел, что теперь все, кто до этого смотрели на Сама, уставились на меня. Я думал — еще секунда, и я задохнусь от страха.
Врач опять что-то сказал. Но двигались при этом только его губы, лицо казалось деревянным. А я услышал его слова, только когда он замолчал. В конце концов я понял, что он, собственно, произнес.
«Кто-то здесь, очевидно, ждет специального приглашения».
«Я не еврей, — сказал я. — Родители мои — артисты».
Сзади кто-то хихикнул. Мне было очень плохо.
«Так, так, ты, значит, не еврей!» — заметил доктор с угрозой и взглянул на нашего классного наставника.
«Он только неделю, как поступил, — поспешил тот ответить. — Но вы, должно быть, правы. У него на лице написано, что он еврей».