Те, что от дьявола
Шрифт:
За его вопросом последовала пауза — поток богохульных речей смолк.
— А ты что скажешь, Мениль, об истории аббата Невера? — спросил капитан Рансонне, ища возможности хоть за что-нибудь зацепиться и рассказать другую историю — о том, как встретил Менильгранда в церкви.
Мениль сидел молча. Он облокотился на край стола, подпер ладонью щеку и слушал без раздражения, но и без интереса те ужасы, которыми, бахвалясь, потчевали друг друга закоренелые грешники, а он давно привык и пресытился. Столько подобных историй он выслушал, побывав в самых разных слоях общества! Среда для человека — почти что судьба. В Средние века шевалье де Менильгранд был бы рыцарем-крестоносцем, пламенеющим верой. В XIX веке, не слыша ни слова о Боге от своего безбожника отца, он стал солдатом Бонапарта, домом его была армия, которая позволяла себе все и совершила, особенно в Испании, кощунств не меньше, чем войска коннетабля Бурбонского при взятии Рима [118] . К счастью, среда играет роковую роль только для дюжинных, заурядных натур. В людях по-настоящему
118
Бурбон Шарль де (1490–1527) — герцог, поссорился с Франциском I и во главе войск его врага императора Карла V в 1527 г. взял Рим, который был на стороне французов. Погиб во время штурма.
— Что ты хочешь от меня услышать? — начал он с той усталостью, что скорее сродни горечи и печали. — Господин Невер не проявил никакой отчаянной смелости, и, мне кажется, тебе нечем особенно восхищаться. Если бы, бросая свиньям облатки, он верил, что бросает им на съедение самого Господа, живого Бога, который способен на возмездие; если был бы готов немедленно получить в ответ удар молнии или ад в посмертии, то в его поступке было бы мужество и презрение, шагнувшее за грань смерти, потому что Бог, если Он есть, воздал бы за содеянное мукой вечной. В поступке была бы тогда отвага, безумная, разумеется, но отвага, — вызов Тому, Кто способен на такие же безумства. Но ничего подобного — господину Неверу и в голову не приходило, что облатки — Бог. Ни малейшего подозрения, что такое может быть, у него не возникало. Он видел в них всего-навсего кусочки хлеба, принадлежность обряда, глупое суеверие, и поэтому и для него, и для тебя швырнуть облатки свиньям в корыто не представляет ничего героического и опасного, все равно что высыпать облатки для запечатывания писем.
— Так оно и есть, — пробормотал старик де Менильгранд, откидываясь на спинку стула и беря сына под прицел взгляда, прикрытого козырьком ладони, словно бы выверяя, точно ли навел пистолет. Он всегда интересовался мнением Мениля, даже если не разделял его, но сейчас думал, как он, и повторил еще раз: — Так оно и есть.
— В подобном поступке, голубчик Рансонне, — продолжал Мениль, — не было ничего… как бы это лучше выразиться, ничего… кроме свинства. Но я нахожу достойным восхищения и всерьез восхищаюсь, хоть не верю, как вы, господа, в Господа Бога, поведением девицы Тессон, кажется, вы ее так назвали, господин Невер? Она носила на сердце то, что считала Господом, ее девственная грудь стала чистейшей дароносицей для Господних Даров. С безмятежным спокойствием шла она мимо всех низостей и опасностей жизни, неся у себя на груди Господа, отважная и исполненная верой, дарохранительница и алтарь одновременно, алтарь, который каждую секунду мог обагриться ее собственной кровью!.. У тебя, Рансонне, у тебя, Мотравер, у тебя, Селюн, и у меня тоже на груди сияло изображение императора, — кто, как не мы, были его почетным легионом, — и порой оно, и только оно, придавало нам мужества под огнем. А девушка носила на груди не изображение Бога, она верила, что с ней сам Господь Бог. Для нее Бог был во плоти, к нему можно было прикоснуться, отдать, съесть. Рискуя собственной жизнью, она несла Его тем, кто по Нему изголодался. Честное слово, девушка великолепна! Я согласен с кюре, что доверяли ей Господню плоть: она — святая. И хотел бы знать, что с ней сталось. Может, она давно умерла, а может, бедствует в деревенской глухомани? Знаю одно: будь я маршалом Франции, а она — нищенкой, стоящей босыми ногами в грязи, протянув руку за куском хлеба, при виде ее я бы спешился с коня, снял шляпу и поклонился бы чистоте и благородству! Генрих IV встал на колени в грязь, увидев Святые Дары, которые несли какому-то бедняку, думаю, он испытывал такое же благоговение, как я, готовый склонить колени перед девицей Тессон.
Менильгранд уже не подпирал рукой щеку, он сидел, гордо откинув голову назад. И по мере того, как говорил о своей готовности поклониться, словно бы рос на глазах; подобно коринфской невесте Гёте, Менильгранд, не вставая со стула, стал ростом до потолка.
— Конец света! — рявкнул Мотравер, раздробив персиковую косточку ударом кулака, похожего на молот. — Командир гусарского эскадрона становится на колени перед богомолкой!
— Если бы кавалерия спешилась и поползла, как пехота, чтобы потом встать во весь рост и пойти в атаку, я бы понял, — проговорил Рансонне. — Уж если на то пошло, из богомолок получаются недурные любовницы, хоть они и питаются добрым боженькой и верят, будто за каждую радость, которую дарят нам, им грозят адские муки. Но поверьте, капитан Мотравер, беда для солдата не в том, что он совратит двух или трех богомолок, а в том, что сам испугается Бога, как мокрая курица штафирка боится нашей кавалерийской сабли! Как вы думаете, господа, где я видел не далее как в прошлое воскресенье вечером присутствующего здесь майора де Менильгранда?
Никто не ответил капитану Рансонне. Он ждал, но глаза сидящих за столом выжидательно смотрели на него.
— Клянусь саблей! — рявкнул капитан. — Я встретил его… нет, не встретил, потому что слишком чту свои сапоги, чтобы марать их о церковные плиты, — словом, заметил его спину, когда он, согнувшись в три погибели, входил в низенькую дверцу на углу площади. Входил в церковь! Ну и удивился
— Оправдайся, Мениль! Ответь Рансонне! — раздались крики со всех концов стола.
— Оправдываться? Мне? — весело отозвался Мениль. — Я не собираюсь оправдываться, делая то, что нахожу нужным. А вы? Что делаете вы? Нападаете на инквизицию, а сами стали инквизиторами? Я отправился в церковь в воскресенье вечером, потому что мне так захотелось!
— Но чего тебе там понадобилось? — спросил Мотравер: если дьявол привержен логике, то почему бы и капитану кирасиров не отдавать ей должное?
— Что понадобилось? — подхватил все с тем же смехом Менильгранд. — Я пошел туда, чтобы… Кто знает! Может, мне захотелось исповедаться. По крайней мере, мне открыли дверь исповедальни. Но ты можешь подтвердить, Рансонне, что исповедь заняла несколько секунд.
Никто не сомневался, что Менильгранд, издеваясь, морочит им голову. Но вместе с тем в происшествии таилась какая-то загадка, и всем хотелось докопаться до истины.
— Ты исповедовался, тысяча миллионов пушечных ядер?! Неужели ты и в самом деле идешь ко дну? — произнес растерянно и огорченно Рансонне, принимая случившееся как серьезную беду, но тут же возмутился и осадил нелепую мысль, как вставшую на дыбы лошадь. — Да не может такого быть, гром и молния! — завопил он. — Только представьте себе, вы, солдаты, бравые парни, что командир эскадрона Менильгранд исповедуется, будто убогая старушонка, стоя двумя коленками на скамеечке, сунув нос в дыру поповской будки! Я себе такого представить не могу! Не умещается такое у меня в черепушке! Скорее тридцать тысяч пуль ее разнесут!
— Ты очень добр, спасибо тебе, — произнес Менильгранд с насмешливой кротостью, ни дать ни взять невинный ягненочек.
— Погодите, давайте поговорим серьезно, — вновь подал голос Мотравер, — я того же мнения, что и Рансонне, и никогда не поверю, что такой могучий человек, как ты, мой славный Мениль, всерьез может омонашиться. Даже в смертный час человек вроде тебя не превратится в испуганную лягушку и не плюхнется в чашу со святой водой.
— Я не знаю, господа, что будете делать вы в свой смертный час, — сказал Мениль, — но что касается меня, то я, памятуя о неизбежном переселении на тот свет, намерен на всякий случай привести в порядок багаж.
Майор от кавалерии выговорил это с такой серьезностью, что все замолчали, и тишина настала такая, будто пистолет, который только что стрелял без остановки, внезапно дал осечку.
— Оставим этот разговор, — продолжал Менильгранд. — Думается, война и походы, в которых прошла наша молодость, закалили вас даже больше, чем меня, — до бесчувствия. А какой толк делиться чувствами с бесчувственными? Но ты, Рансонне, во что бы то ни стало хочешь узнать, почему твой полковой товарищ Мениль, которого ты считаешь таким же безбожником, как ты сам, однажды вечером отправился в церковь? Я расскажу тебе, мне и самому хочется рассказать эту историю… Она не так-то проста. Когда ты ее узнаешь, поймешь, почему и не веря в Бога можно однажды вечером пойти в церковь.
Он помолчал, словно придавая веса своему рассказу, потом снова заговорил:
— Ты упомянул Испанию, Рансонне. Так вот моя история произошла как раз в Испании. Многие из вас участвовали в той роковой войне 1808 года, которая положила начало крушению империи и всем нашим бедам. Те, кто участвовал в ней, не забыли ее, особенно ты, майор Селюн! Память об испанской войне ты носишь на лице, и стереть ее невозможно!
Майор Селюн сидел рядом со стариком Менильграндом как раз напротив Мениля. Крупный, широкоплечий, с военной выправкой, он заслуживал прозвища Меченый не меньше, чем герцог де Гиз [119] , заработав в Испании, страшную отметину. Сабельный удар пришелся прямо по лицу и рассек его от левого виска до мочки правого уха вместе с носом. Если бы ужасная рана зарубцевалась благополучно, то шрам от нее только придал бы славному вояке достоинства, но, к несчастью, фельдшер, сшивавший края зияющей раны, то ли из поспешности, то ли от неумения плохо соединил их. Что поделать, война есть война! Полк должен был выступать, и врач, спеша закончить операцию, обрезал ножницами примерно на два пальца кожи, оставшейся на одной из сторон раны, после чего на лице Селюна осталась даже не борозда, а настоящий овраг. Вид устрашающий и вместе с тем грандиозный! Когда кровь бросалась в лицо Селюну, а он был вспыльчив, шрам краснел и казался на его загорелом лице широкой красной лентой. В дни, когда все они еще были полны честолюбивых надежд, Менильгранд шутил: «Пока ты носишь офицерскую ленту Почетного легиона на лице, но будь спокоен, она непременно сползет тебе на грудь!»
119
У Генриха де Гиза, герцога Лотарингского (1550–1588), главы католической партии, на лице был шрам.