Те, что от дьявола
Шрифт:
Как Альфьери [98] , неподражаемый Альфьери, умевший в юности только выезжать лошадей и выучивший в сорок лет греческий, чтобы писать на нем стихи, Менильгранд занялся, а точнее, ухватился за живопись, она была дальше всего от него, и он словно бы поднялся на седьмой этаж, задумав прыгнуть из окна, чтобы покончить с собой. Менильгранд не знал даже азов, но сумел стать художником не хуже Жерико [99] , которого, как мне кажется, знавал, когда тот служил в мушкетерах. Майор работал «с отчаянной яростью солдата, вынужденного отступать перед врагом», как говорил он сам с горькой усмешкой. Сначала он писал, потом выставил свои полотна, добился известности, перестал выставляться, уничтожил все, что написал, и вновь принялся работать с тем же ожесточением. Офицер, привыкший держать в руке кривую саблю и скакать по Европе на лошади, теперь держал кисть и палитру и стоял перед мольбертом. Пресытившись войной — неизбежное пресыщение обожателя, — он чаще всего писал пейзажи, те самые, которые когда-то топтал. Работая, он жевал мастику из опиума и вдобавок днем и ночью курил, изобретя что-то вроде кальяна, позволявшего ему дымить даже во сне. Но ни наркотики, ни успокаивающие средства, ни другие яды, с помощью которых человек парализует себя и медленно убивает, не могли уничтожить того чудовищного неистовства, какое жило в нем, — он называл его крокодилом своего омута, а если учесть, что омут был огненным, то крокодил — раскаленным добела.
98
Альфьери Витторио (1749–1803) — граф, итальянский поэт, занялся своим образованием в зрелом возрасте, греческий язык выучил в 48 лет.
99
Жерико Жан Луи Андре Теодор (1791–1824) — французский художник, основоположник романтизма. В 1814 г. поступил в мушкетеры, старейшую часть королевской гвардии, которая была упразднена в 1815 г.
Те, кто мало знал Менильгранда, считали его карбонарием, те же, кто знал его лучше, находили, что нормандец, с присущим всем нормандцам умением судить трезво, не может увлечься такими пустяками, как наивная либеральная болтовня. Не зная меры в страстях, порой весьма прихотливых, Менильгранд во всем остальном отличался ясным чувством реальности, характерным для всех потомков норманнов. Иллюзии, приводящие
100
Бертон Жан Батист (1769–1822) — французский генерал, глава неудачного заговора против Бурбонов, погиб на гильотине.
После крушения империи отец, зная, что сын должен был получить и не получил чин полковника, учредил для него баронский майорат, но Менильгранд-младший никогда не пользовался баронским титулом и на визитных карточках по-прежнему ставил «шевалье де Менильгранд». Титулы, лишенные политических привилегий, которые становились серьезным оружием в руках дворян, стоили в его глазах не дороже корки, оставшейся от съеденного апельсина, и он насмехался над этими титулами даже в присутствии тех, кто сохранял к ним почтение. В своем родном городке ***, помешанном на родовитости, где разоренные и ограбленные революцией потомки древних сеньоров-феодалов, когда-то владевших этим краем, стали тешиться и утешаться безобидной игрой в титулы, величая друг друга графами и маркизами, в чем не испытывали нужды их предки, гордившиеся своими фамилиями, Менильгранд, находя подобные игры смешными, нашел весьма оригинальное средство их прекратить. Придя на вечерний прием в самый аристократический дом города, он приказал лакею доложить о себе как о герцоге де Менильгранде. Удивленный лакей зычным голосом провозгласил: «Его высочество герцог де Менильгранд!» В гостиной всех так и подкинуло. Довольный произведенным эффектом, Менильгранд лениво процедил:
— Я заметил, что все обзавелись титулами, и для себя остановился на этом.
Господа аристократы безмолвствовали. Те, что были повеселее нравом, похихикали в уголку, но больше титулами никто себя не украшал.
В мире всегда есть странствующие рыцари. В наши дни они не ополчаются с копьем против несправедливостей, но исправляют нелепости насмешкой. Менильгранд относился к их числу.
Майор был человеком деятельным, а в таких людях главное — характер, они всегда стремглав летят в атаку, оставив ум в обозе. Будь шевалье де Менильгранд удачлив, ни ум, ни остроумие ему особо не пригодились бы, но несчастье — лучшее средство для того, чтобы калейдоскоп, ослепляющий наш разум пестрыми картинками, остановился, чтобы мы сосредоточились, задумались, — майор усвоил уроки отчаяния, и остроумие его тоже было отчаянным. Однако не только язвительность получил Менильгранд в дар от Господа, его, кроме раздиравших грудь страстей, одарили еще и красноречием. «Если б вы его только слышали!» — говорили о Мирабо [101] . Пожелание годится для любого оратора, но для Менильгранда в особенности. Больше того, его нужно было не только слышать во время спора, но еще и видеть: широкая грудь волновалась, словно вулкан перед извержением, лицо из бледного становилось мертвенно-бледным, лоб бороздили морщины, будто валы — разгневанное бурей море, зрачки, устремленные на собеседника, метали огненные заряды, как два раскаленных жерла. Да, нужно было его видеть: он учащенно дышал, задыхался, голос, переходя на шепот, набирал все больше патетики, и на губах запекалась едкая соль насмешки. После приступа яростного красноречия опустошенный, но не умиротворившийся, он напоминал великого Тальма [102] в роли Ореста, трагически убитого, но не умершего: убийственный гнев не убивал Менильгранда, гнев возрождался на следующий день, спустя час, спустя минуту — феникс вновь вылетал из пепла. В самом деле, в любой миг можно было задеть постоянно натянутую струну и получить резонанс, способный свалить с ног того, кто имел неосторожность ее коснуться. Одна барышня рассказывала другой: «Господин де Менильгранд пришел вчера к нам в гости. Представь себе, моя дорогая, он выл весь вечер. Думаю, что он — одержимый. Дело кончится тем, что его перестанут принимать». Но если исключить взвывания дурного тона, для которых не приспособлены как гостиные, так и их хозяйки, Менильгранд все же вызывал интерес у тех самых барышень, что отозвались о нем так насмешливо и беспощадно. В моду тогда входил лорд Байрон, и Менильгранд, если оставался суровым и молчаливым, походил на его героев. Юные барышни с холодным сердцем ценят красоту правильных черт лица, и, с их точки зрения, Менильгранд был уродом, однако его бледное, изможденное лицо, каштановые волосы без малейшего признака седины, лоб с преждевременными морщинами, как у Лары или Корсара, приплюснутый нос леопарда и сине-зеленые, будто налитые кровью, как у очень породистых и горячих коней, глаза отличались такой выразительностью, что и самые большие насмешницы города *** испытывали невольное волнение. В его присутствии самые злоязычные переставали точить язычки. Высокого роста, сильный, хорошо сложенный, хоть и немного сутулый, словно жизнь, которую он влачил, оказалась слишком тяжелым доспехом, шевалье де Менильгранд, несмотря на современный костюм, казался человеком другой эпохи, иной породы — людей ему сродни мы видим иногда на величавых фамильных портретах. Увидев его в раме двери, когда он входил в гостиную, другая барышня и назвала его живым портретом. Кроме перечисленных достоинств Менильгранд обладал еще одним, самым драгоценным в глазах молодых девиц: он всегда был необыкновенно красиво одет. Была ли его любовь к нарядам единственным оставшимся этому отчаявшемуся, доживавшему жизнь в затворничестве человеку напоминанием о его донжуанстве — так заходящее солнце золотит последним лучом края туч, за которыми скоро погаснет, — или так он напоминал себе об азиатской роскоши, какую в бытность офицером Шамборанского полка выставлял напоказ? Когда их полк расформировали, старому скупцу, его батюшке, пришлось раскошелиться и заплатить двадцать тысяч франков только за его чепраки из тигровых шкур и сапоги с красными отворотами. Что было у него на душе — неведомо, неоспоримо одно: ни один молодой парижанин или лондонец не мог превзойти элегантностью этого мизантропа, оставившего светскую жизнь, наносившего два или три визита в начале своего пребывания в родном городе, а потом не выходившего из дома вовсе.
101
Мирабо Оноре Габриэль Рикети (1749–1791) — граф, деятель Французской революции, блестящий оратор.
102
Тальма Франсуа Жозеф (1723–1826) — знаменитый французский трагический актер, играл Ореста в одноименной трагедии Вольтера (1750).
Менильгранд, приехав погостить, жил в доме своего отца, как у себя в Париже, занимаясь с утра до ночи своими картинами. Он и прогуливался-то редко по нашему чистенькому, очаровательному городку, словно бы созданному для мечтателей и поэтов, но где никогда не было ни тех ни других. А если изредка все-таки проходил по какой-нибудь из улиц, то лавочники шептали приезжему, обратившему внимание на его горделивую осанку: «Да это же майор де Менильгранд», словно майора де Менильгранда должны были знать во всех концах света. Однако надо сказать, что тот, кто видел его однажды, уже не забывал никогда. Майор внушал невольное почтение, какое внушают все те, кто ничего уже не просит от жизни; когда не просишь, становишься выше и смотришь свысока на все низости. Менильгранда никогда не встречали в кафе в обществе офицеров, которых при Реставрации тоже вычеркнули из списков и не взяли на службу, но при встрече он всегда пожимал им руку. Провинциальные кафе претили его аристократической натуре. Он просто-напросто не любил подобные заведения, и его нелюбовь никому не казалась обидной. Полковые товарищи знали, что всегда могут повидать его в отцовском доме; старик превращался на время пребывания сына из скупца в расточителя и баловал их пирами, которые они называли валтасаровыми, хотя никогда не читали Библии.
Старик отец на пирах сидел напротив сына, одетый, как одевают героев комедии, однако, взглянув на него, никто бы не усомнился, что отпрыск, которым он так гордился, пошел в его породу. Высокого роста, худой и сухой старик держался прямо, как корабельная мачта, гордо противостоя натиску старости. В долгополом темном сюртуке, обычной своей одежде, он казался еще более высоким и сухопарым, а суровое выражение лица делало его похожим на мыслителя или аскета, отрекшегося от мирской суеты. Вот уже много лет он носил хлопчатобумажный колпак с лиловой лентой, но никому и в голову бы не пришло посмеяться над забавным головным убором, в каком привыкли видеть Жеронта из «Мнимого больного» Мольера. Старый де Менильгранд столь же мало подходил для комедий, сколь мало походил на благодетеля, охотно дающего в долг. При виде него смех бы замер на смешливых устах Реньяра [103] , а задумчивый взгляд Мольера стал бы еще задумчивей. Какова бы ни была юность нового Жеронта или Гарпагона, сейчас уже почти величественного, никто о ней не помнил и не вспоминал. Говорили, что, несмотря на свое родство с Вик-д’Азюром, врачом Марии Антуанетты, он перешел на сторону революции, правда ненадолго. Деловой человек (нормандцы называют свое добро своим делом — серьезное признание!), собственник, землевладелец очень быстро справились в нем с идейностью. Заделавшись революционером, он расписался в безбожии, а покинув революционные ряды — в аполитичности. Отсутствие убеждений и веры удвоили его негативизм, и нигилизмом он ужаснул бы и Вольтера. Однако свои мнения старик высказывал редко, разве что на мужских обедах, какими чествовал сына. В кругу единомышленников он не скрывал своих взглядов, и его речи подтверждали, что монархически настроенные дворяне-католики не ошибались, когда сторонились его, не считая возможным принимать у себя и находя весьма разумным решение старика жить затворником.
103
Реньяр Жан Франсуа (1655–1709) — французский комедиограф.
Жизнь старый Менильгранд вел самую простую. Никогда никуда не ходил, никого не видел. Мир для него ограничивался двором и садом. Зимой он сидел на кухне возле очага, куда прикатывали ему большое кресло, обитое красно-коричневым утрехтским бархатом; молчаливое присутствие его очень стесняло слуг, они не решались болтать при нем в полный голос и шептались, как будто в церкви. Летом он освобождал прислугу от своего общества и сидел в прохладной столовой, читал газету или разрозненные томики из монастырской библиотеки, купленные на распродаже. Иногда приводил в порядок счета, сидя за кленовым секретером с медными уголками, — мебель, малоподходящая для столовой, но старик приказал спустить его вниз, чтобы не подниматься самому на этаж выше, когда к нему приходили арендаторы. Думал ли он о чем-нибудь еще, кроме подсчета процентов, — неведомо. Лицо, изрытое оспинами, белое, как свинцовые белила, с коротким, чуть приплюснутым носом, хранило непроницаемость. О мыслях старика было известно не больше, чем о мыслях кота, мурлыкающего возле очага. Оспа оставила ему в наследство не только оспины, но и покрасневшие глаза: после болезни веки завернулись внутрь, и он вынужден был постоянно подстригать ресницы, операция неприятная и болезненная; глаза у него болели, он часто моргал, а когда говорил с вами, откидывал назад голову и приставлял к глазам руку козырьком, чтобы лучше видеть. Этот вынужденный необходимостью жест придавал старцу
Он и выказывал уважение сыну на свойственный ему лад, и, надо сказать, весьма выразительно. Когда сын разговаривал с ним, мертвенно-бледное лицо Менильгранда-старшего, похожее на луну, нарисованную белилами на серой бумаге, с красными после оспы глазами, будто намеченными сангиной, выражало благоговейное внимание. Но главным проявлением отцовской любви становилась щедрость; скупость — опасная страсть, и те, кого она стиснула ледяными руками, не в силах освободиться, однако на время пребывания сына отец забывал о ней. Он закатывал те самые знаменитые обеды, какие не давали спать господину Дельтоку, шевеля на его голове листки лавра, собранные в царстве ветчин и соусов, — безбожные обеды, какими мог услаждать своих любимцев сам дьявол. Впрочем, завсегдатаи этих обедов таковыми и были. «Весь сброд, вся грязь, какая только есть в городе и его окрестностях, собирается в доме Менильгранда», — шипели роялисты и набожные католики, не успокоившиеся еще после страстей 1815-го. «Нет сомнения, что говорят там одни гадости, а скорее всего, их и делают», — прибавляли они. Слуги, которых не отсылали перед десертом, как поступал умный и вольнодумный барон Гольбах [104] , разносили по городу и впрямь ужасающие слухи о застольных разговорах; дело дошло до того, что кумушки-подружки напугали кухарку господина Менильгранда-старшего, будто кюре не допустит ее к причастию, пока в доме гостит хозяйский сын. В общем, о пиршествах на площади Тюрен достопочтенные горожане говорили примерно с таким же ужасом, с каким средневековые христиане толковали о трапезах евреев, на которых те якобы глумились над гостией и приносили в жертву младенцев. Надо, правда, сказать, что страх и ужас пропадали, как только речь заходила о тех кулинарных изысках, которыми потчевал старик своих гостей, — чувствительные гурманы-аристократы слушали о них, глотая слюнки. В провинции и маленьких городках люди знают друг о друге все. Открытый дом римлян им заменял рынок, дом вообще без стен. С точностью до последней куропатки или бекаса всем было известно меню обедов на площади Тюрен. Обеды устраивались каждую неделю по пятницам, и для них забиралась лучшая рыба и лучшие устрицы, но на своих кощунственно изысканных трапезах хозяин без стыда и совести мешал постное со скоромным. Рыбу за его столом торжественно подавали вместе с мясом, словно желая надругаться над пятницей — днем, отведенным Церковью для воздержания и умерщвления плоти! Вот какие мерзости приходили в голову старику Менильгранду и его осатаневшим гостям. Мало того, что они ели скоромное в постный день, они и постное превращали в услаждение для желудка! Устраивали себе, так сказать, архиерейскую уху! Брали пример с королевы Неаполитанской, которая говорила, что шербет ее восхитителен, но стал бы еще слаще, если бы наслаждаться им было бы грехом! Да что это я — грехом?! Нечестивцам подавай все грехи на свете! Святотатцы — вот кто приходил в этот дом и садился за проклятый стол, святотатцы самой что ни на есть чистой пробы, выставляющие нечестие напоказ, смертные враги священников и католической Церкви, непримиримые и яростные безбожники, какими были все безбожники в то время. Надо сказать, что безбожие тогда приобрело особую окраску. Без Бога тогда обходились люди деятельные, с огромным запасом энергии, пустившиеся во все тяжкие, не побоявшись никаких крайностей, прошедшие через горнило революции и императорских войн. Атеизм XVIII века, породивший это безбожие, мало был на него похож. Атеисты XVIII века искали истину, думали, размышляли. Безбожие было умствованием, софистикой, громкими, дерзкими речами. Что у него общего с кощунством цареубийц 93 года и беззастенчивостью императорских солдафонов? Мы — следующее за деятельными безбожниками поколение и тоже безбожники, но на свой лад. Наш ледяной, ученый атеизм неподкупен, сосредоточен, мы непримиримо ненавидим все относящееся к религии и похожи на жучков-древоточцев, которые точат балку. Но наше неприятие Бога не в силах дать представление о яростной ненависти к Нему в начале XIX века: отцы-вольтерьянцы натаскали своих сыновей на Господа, как собак, став мужчинами, они по локоть погрузили руки в кровь, занимаясь политикой, а потом воюя; война и политика развратили их вконец. После трех или четырех часов питья и обжорства за кощунственным столом старика де Менильгранда громогласное и буйное общество в его столовой мало походило на компанию из пяти китайских мандаринов от литературы, собравшихся в кабинете дрянного ресторана и устроивших маленький заговор против Господа, заплатив по пять франков с носа [105] . В те времена пиры были совсем другими! И поскольку, скорее всего, пиры эти вряд ли когда-нибудь возродятся, то для истории нравов небезынтересно о них напомнить.
104
Гольбах Поль Анри (1729–1789) — французский философ-материалист, атеист, идеолог буржуазной революции.
105
Имеется в виду знаменитый литературный обед 10 апреля 1868 г. на Страстную пятницу, данный критиком Сент-Бёвом своим собратьям Тэну, Ренану, Абу и принцу Наполеону, сыну Жерома Бонапарта.
Те, кто так безбожно пировал, давно умерли, ушли, и безвозвратно, но в те времена они жили с особой интенсивностью: жизнь набирает силу не тогда, когда возможностей становится меньше, а когда бед и несчастий становится больше. Друзья Менильгранда, сотрапезники по застольям в отцовском доме, не утратили еще былой силы. Сама жизнь доказала, что сила у них есть, они поверили в нее, почувствовали, когда, любя крайности и излишества, пили все хмельные радости жизни, подставив голову прямо под струю, хлещущую, как из бочки, и не падали замертво. Но ни руками, ни зубами, как Кинегир [106] удержал корабль, не удержали места у бочки. Поток событий оторвал их от питающей груди — а они так жадно ее сосали! — унес, но не износил, и они продолжали жаждать молока, которого успели вкусить и вкус которого лишал их покоя. Для них, как для Менильгранда, настал час ярости. Бессильной ярости. И пусть они не обладали величием души Менильгранда, неистового Роланда, для которого понадобился бы Ариосто, обладавший вдобавок трагическим гением Шекспира, они тоже узнали смерть, оставшись в живых. Смерть не часто совпадает с концом жизни, зачастую она приходит гораздо раньше. Воинов разоружили, а они способны сражаться. Наполеоновских офицеров уволили не только из Луарской армии [107] , — их уволили из жизни, отстранили от всех надежд. Империя погибла, реакция придавила революцию, хоть и не сумев с ней справиться раз и навсегда, как святой Михаил с драконом, и полные сил люди лишились должности, занятия, положения в обществе, карьеры, потеряли все нажитые блага и вернулись в родной город, чтобы, как они говорили, «подыхать хуже собак». В Средние века они пошли бы в пастухи, подались в наемники или в пираты, но время не выбирают, они родились в цивилизованную эпоху, жесткую своими рамками и ограничениями, их отправили на покой, поставили в стойло грызть удила, ронять с губ пену, портить себе кровь и давиться от отвращения. Кое-какой выход был и у них, они могли драться на дуэлях, но что такое два-три удара шпагой или пистолетный выстрел, когда их ярость и отчаяние требовали потоков крови, которые залили бы всю землю! Теперь вы можете себе представить, что за «Отче наш» обращали они к Господу Богу. Они-то в Него не верили, зато в Него верили их враги, и этого было достаточно, чтобы попирать, изничтожать, проклинать все, что есть для врагов святого. Менильгранд-младший, однажды посмотрев на своих гостей при свете голубых язычков пламени, плясавших над огромной пуншевой чашей, вокруг которой они сидели, сказал:
106
Кинегир — брат греческого драматурга Эсхила, участник марафонского сражения (490 до н. э.), пытался задержать персидскую галеру, вцепившись в нее руками; персы отрубили ему руки, тогда он вцепился в нее зубами.
107
Остатки Великой армии Наполеона были сосредоточены в 1814 г. на реке Луаре.
— Готовый экипаж корсарского судна! — И, покосившись на расстриг, затесавшихся между солдатами без мундиров, прибавил: — Даже капелланы есть, если корсарам придет фантазия завести у себя капелланов!
Но в мирное время, наставшее после снятия континентальной блокады [108] , корсаров хватало в избытке, — не было тех, кто давал бы деньги на корабли.
Ну так вот, пятничные собутыльники, вызывавшие возмущение всего города, пришли, как обычно, на обед в особняк де Менильгранда в пятницу, последовавшую за тем самым воскресеньем, когда Мениля так неожиданно увидел в церкви один из его приятелей и пришел сначала в недоумение, а потом в неистовство. Приятеля звали Рансонне, когда-то он служил капитаном в 8-м драгунском полку и на обед пришел одним из первых. Мениля он не видел всю неделю и никак не мог успокоиться, что застал его в церкви, а главное, не мог забыть обиды: вместо того, чтобы объясниться, тот с пренебрежением осадил его. Рансонне рассчитывал вернуться к потрясающему происшествию, намеревался угостить им всех гостей и добиться разъяснений в их присутствии. Капитан Рансонне был не самым беспутным из распутников и богохульников, собирающихся по пятницам, но больше всех любил выставлять напоказ свое безбожие и делал это весьма неуклюже. Бог не давал ему покоя, словно назойливая муха. И хотя он был весьма неглуп, выглядел из-за своего богоборчества глуповато. Он был офицером, военным от макушки до пят, и не просто военным, а военным своего времени со всеми его достоинствами и недостатками, он вырос на войне, жил, чтобы воевать, верил в одну войну и любил только войну — словом, был драгуном, неразлучным с конем и саблей, как поется в старинной драгунской песне. Из двадцати пяти друзей, собравшихся в тот день в особняке Менильгранд, он, может быть, больше всех был привязан к Менилю, хотя с тех пор, как тот побывал в церкви, он словно бы перестал быть тем храбрецом рубакой, которого Рансонне знал и любил. Предупредить ли об этом остальных?.. Собрались в основном офицеры, но не все из них были солдатами. Были медики, самые вольнодумные материалисты из всех городских врачей. Несколько бывших монахов в возрасте старшего Менильгранда, оставившие монастыри и обеты, два или три женатых священника — в законном браке они, разумеется, не состояли, но имели сожительниц — и в довершение всего бывший член Конвента, представитель народа, голосовавший за казнь короля. Словом, фригийские колпаки или кивера, одни отчаянные революционеры, другие страстные бонапартисты, всегда готовые драть глотки и вцепиться друг другу в горло, отстаивая свои убеждения, но трогательно единодушные в отрицании Бога и неприятии всех церквей. Во главе этого синедриона чертяк с разнообразными рожками восседал самый главный — черт в колпаке — папаша Менильгранд с мучнисто-белым лицом, но никому бы и в голову не пришло сравнить его с клоуном, потому что чувствовалось в нем что-то весьма значительное и сидел он гордо и прямо — ни дать ни взять епископ в митре на шабаше. Напротив него сидел Менильгранд-младший с видом усталого, расположившегося на отдых льва, однако чувствовалось, его мускулы могут в один миг напружиниться, морщины разгладиться, а глаза метнуть молнии.
108
Блокада, объявленная Наполеоном Англии в 1806 г., в которой участвовали все покоренные им и все союзные страны Европы. Снята после его падения в 1814 г.